- У бабушки Соломеи украли, вот где!
Давно ли за растаскивание пороха и пистонов досталось нам с Кольшей.
Мы с братом приготовились расплатиться за голубят: с печи все равно никуда не удерешь да и ночь-ноченская на улице. Однако мама не стала ругаться - это тятино письмо, полученное сегодня, выручило нас. Заглянула она в шапку и сказала:
- Божья птица, голубочки. Смотрите, не уморите их, хлебного ведь ни крошки. Паек-то когда еще выдадут... А бабушке Соломее помогите картошку окучить. Слышали?
- Не уморим, не уморим, мама! - зачастили мы в ответ. - К бабушке Соломее завтра и побежим. А голубята вырастут - к тяте на войну с письмом одного пошлем. Оттуда он с тятиным письмом прилетит.
- Уж и вырастили, уж и с письмом послали, уж и почтальоном голубя изладили! - засмеялась мама. - Да где он отца вашего найдет на такой большой войне? Там живого места нету, везде одна смерть летает! Ладно, пускай голубки дома живут. А теперь спите-ко лучше, голубятники, горюшко мое...
Легли мы с братом по обе стороны шапки и зашептались о голубях, о корме для них, о том, что не у одного Ваньки Пестова есть голуби, но и у нас. А когда выведут наши своих голубят, отдадим Осяге, потом дадим Вовке Барыкину. Ему бы надо в первую очередь - сирота он, только бабушка и дедушка на всем белом свете у него: мать померла еще до войны, а отец прошлой зимой погиб под Сталинградом. Да зарок дали Осяге: первые голубята его, и ничьи больше!
Ваньке Пестову чего не выкормить? У них зерно не переводится с самого начала войны, а у нас всего-то паек: на четверых мама муку в платке приносит. А все равно и мы выкормим! Вон полетай-овсюг поспевает, его набрусним.
Вырастим и отправим голубя к тяте с письмом, он скорее почты долетит и воротится обратно. То-то тятя обрадуется! Узнает голубя с родины, не даст немцам его подстрелить.
А еще бы нашел голубок Федора, сына бабушки Соломеи... Может, и не убит он насовсем, а лежит где-то раненый и ждет голубя с живой водой? Читали мы в книжке, что живая вода хороших людей оживляет. А она есть у нас в Юровке! Мать Осягина - Мария Федоровна, когда на старшего сына Василия принесли похоронную, причитала и приговаривала:
Сокол ты мой ясный, сокол Васильюшко...
Прилети ты ко мне ночью ли темною,
Прилети ты ко мне утром ли с солнышком.
Уж умою я лицо твое белое, умою живой водой,
Водой из родимого ключика...
Из Осягиного ключа и возьмем живой воды и пошлем ее с голубем для Федора. Оживет он, и тогда тятя с сыном бабушки Соломеи скорее побьют Гитлера, скорее домой придут, оба целые и невредимые. А голубей-то тогда сколько будет у нас!..
Нам с Кольшей казалось, что нет ночи на улке, нет над нами потолка и крыши, а лежим мы на сарае, глядим на чисто-синее небо, где высоко над Юровкой кружат и парят голуби бабушки Соломеи.
ГРУЗДЯНЫЕ ГРЯДКИ
Прокопия Степановича привезли домой со станции Далматово на исходе зимы сорок третьего года. Ездила за ним на конторском выездном жеребце по кличке Победитель его жена, мать моего дружка Витьки, Матрена Егоровна.
Председатель колхоза имени Калинина Михаил Петрович Поспелов, сам с оторванной на войне ногой, еле устоял, когда вытащил из конторы овчинный тулуп, который доверялся людям в особых случаях. Потирая остроносое лицо вязаной исподкой*, он строго наказывал растерянно моргавшей иневистыми ресницами Матрене:
- Ты смотри, надежней укутай Прокопа, смотри, не обморозь его. Слаб он, бескровен, а таких нас скоро деревенит мороз. Слышь? Ну, счастливо вернуться! Да, Проне поклон от меня передай, ладно? И не заобнимай его на радостях, чуешь?
_______________
* И с п о д к а - варежка.
Матрена Егоровна приспустила ременные вожжи в побелевших на улице медных блестках, и Победитель, как пушинку, подхватил плетеную кошовку и сыпанул копытами сухие брызги снежных комочков. Взрослые и мы, ребята, молча ждали, когда они счернеют на угоре и скроются за гривой леса Монастырщины.
- Чего, Михаил Петрович, не подсказал Матрене, чтобы она за жеребцом следила, - высморкался в сугроб у конторы хромой конюх Максим Федорович, по прозвищу Собачонок. - А то мужика сбережет, а Победителя запалит. Возьмет, глядишь, сдуру напоит в Далматово. Не ближна дорога-то, евон какой волок.
- Помолчал бы ты, Максим, - хмуро выдохнул председатель табачный дым и даже не посмотрел на конюха. - Матрена не меньше тебя езживала на конях, знает, что к чему. А что прежде солдата сберечь, человека - понимать надо...
Мы с Витькой до потемок катались в логу Шумихи на самодельных, кое-как загнутых и оструганных лыжах из осиновых досок. Скатывались и забирались на горку, а сами все время вострили глаза туда, откуда должна появиться подвода с его отцом.
В той стороне остыло низкое солнце, и дымная изволока затянула край неба, стало холоднее, и захотелось есть, но мы ждали, что вот-вот сизой птицей вылетит на угор Победитель и принесет не письмо, как голубь-почтовик, а Витькиного тятю. В Юровке прибудет еще на одного мужика, пускай израненного - кто же здоровых с фронта отпустит.
Постукивая зубами, глядели мы с горки за деревню на пустую дорогу, уже неразличимую среди снегов. Неужели неправда, что Прокопий Степанович прибыл в Далматово, и зря позвонили в контору из города? Только кто же в такое время станет людей разыгрывать?
- Может, со сбруей что-то случилось или в Пески по пути обогреться завернули? - догадался Витька и добавил: - Айда, Васька, по домам. А то мать заругает тебя, до школы пимы не просохнут. Не дождаться теперь, темно стало, все равно ничего не видно.
Мы подхватили лыжи под мышки и побежали в деревню. Я у пожарки свернул в свой заулок, а Витька потопал дальше улицей. Изба у них стояла на краю Юровки.
Ни мы и никто другой в деревне так и не повстречали Прокопия в тот день. Они с Матреной приехали в полночь, и Витька не слыхал на полатях, как мать завела в избу его тятю, как потом отвела на конюшню Победителя, как долго-долго не спали мать с отцом у стола в горнице.
Дядя Прокоп до самого тепла не показывался на улице. Раз-другой, а к Витьке мы заходили редко и чаще всего стояли у порога, я видел его через раскрытую дверь горницы. Худой и белый лежал он на деревянной кровати, и когда выпрастывал руку из-под лоскутного одеяла, она была белая и костистая, с синими извилинами жил. Казалось, под кожей растеклись и остановились весенние ручейки.
Я не расспрашивал дружка о здоровье отца. Чего тут языком болтать! Если бы мог он, так разве лежал дома... Давно бы дядя Прокоп выправлял к весне телеги, чинил сбрую, вил из конопляной кудели веревки. Да мало ли бы дел нашлось для него в бригаде, в мастерской по дереву...
Помалкивал и Витька, и я понимал дружка. У нас тоже тятю отпускали по ранению, тоже еле-еле поправился и опять уехал на фронт.
Как-то незаметно привыкли мы с ребятами, что у Витьки дома отец, но по-прежнему звали его не иначе как Витька Матренин, и он никогда не поправлял нас и не обижался. Называли же меня Васька Варварин, другого дружка - Ванька Устиньин, как и всех остальных, по именам матерей. Даже учителя в школе вызывали к доске нас не по фамилиям - сплошь были Юровских, Мальгины, Поспеловы да Грачевы, - а по именам матерей наших. Они, матери, и краснели за наше озорство.
...Летом, когда после дождей-парунов появились по лесам синявки и обабки, как-то утром вывела Матрена своего хозяина. Левой рукой он держался за ее плечо, а правой опирался на березовую клюшку. Витькина мать усадила дядю Прокопа на лавочку у ворот, чего-то сказала ему и бегом направилась к ферме. Мы сидели за прудом наискосок Витькиного дома, где играли в прятки по кустам и сшибали шишки с двух сосен. Залезть на них не мог даже липучий Осяга - гладкие стояли они до самой вершины.
- Гляди-ко, ребята, дяде Прокопу полегче стало, - сказал Санко Марфин и показал рукой за пруд.
Витька смолчал, но разве мы не понимали, как он в душе радуется, что тятя его поднялся с постели и сидит на лавочке, как сиживал до войны, когда приходил под вечер с работы и приносил из мастерской сыну маленькие грабелки или литовочку, плуг или борону из дерева. А с поля кто как, а Прокопий всегда привозил ягоды или стручки гороха. И особо любил он ломать грузди.