Она примолкла.
— Он… Он бросил тебя, моя милая? — наконец спросила Евгеньева.
— Ах, если бы… — загадочно отозвалась Ми. — Однако мне надо собраться с силами, чтобы продолжить, ибо дальше будет horror y la suciedad. Отложим-ка лучше до завтра.
— О, вы нас заинтриговали! — проговорил Львовский. — Весь в нетерпении буду ждать завтрашнего вечера.
— Боюсь, завтра мы расстанемся еще до вечера, — сказала Амалия Фридриховна. — Телефонную связь восстановили, я телефонировала на станцию, мне сообщили, что висьолий Антон завтра к четырем часам подаст свой хароший файтон. Знаю, что всех вас ждут дела, многие и так задержались тут сверх меры. Я взяла на себя смелость забронировать билеты на всех.
— Да, дела… Конечно, оно так, — вздохнул Львовский. — Но эта история, которую начала наша славная Ми… Право, я весьма опечален, если так никогда и не узнаю ее окончания.
Евгеньева подхватила:
— Я тоже! — Она обратилась к Финикуиди: — А вы, профессор, что скажете?
— Что я скажу… Скажу, что вечер — понятие чисто условное. Ничто не мешает нам перенести его на послеобеденное время. Я бы тоже дорого дал, чтобы дослушать эту историю до конца. Если наша Ми не возражает, то я бы просил… Думаю, мы все ее просили бы.
— Да, попросим, — закивал Грыжеедов. — Она там еще сказала такие слова… Я не понял…
— Нorror y la suciedad, — подсказал профессор, — что означает: ужас и грязь.
— Ах! — воскликнула Евгеньева. — У меня даже мурашки по коже!
Профессор спросил:
— Так чтó скажете, дорогая Ми?
Она ответила в своей грубоватой манере:
— Что скажу? Скажу — по рукам!
ДЕНЬ ДЕСЯТЫЙ
О превратностях отечественного патриотизма и о прочих предобеденных мелочах
Сразу после завтрака, на котором отчего-то не было господина Петрова, начались сборы. Уже поднимаясь к себе, я увидел, что зловещая надпись «Strick» на стене уже затерта, а на двери Петрова висит табличка: «Отдыхаю. Просьба не беспокоить».
Когда я укладывал свой саквояж, услышал тихий скрёб в свою дверь. Оказалось, что это Грыжеедов; вид у него был какой-то виноватый.
— У меня к вам просьба, ваше превосходительство, — тихо сказал он. — Даже не просьба; я бы сказал — мольба. К вам тут все, я заметил, прислушиваются; полагаю, что и Амалия Фридриховна прислушается, если вы попросите за меня.
Когда же я осведомился — в чем, собственно, дело, он начал уж больно издалека: де, господин ротмистр привез свежие газеты, он, Грыжеедов, их нынче утром просмотрел и пришел в некоторое смятение. Все идет к войне; почти несомненно, что она начнется вот-вот и вскоре захватит собою всю Европу. Вон, и у австрияков мобилизация, и германцы всколыхнулись, и мы, уж ясно, от них не отстаем. Еще битых минут пять что-то лепетал про политику, пока я его не перебил:
— Вы что же, сударь, полагаете, что мы с Амалией Фридриховной сможем как-то повлиять на нынешний миропорядок?
— Ах, нет… Но… понимаете ли… Ежель границы закроют — боюсь, не добраться мне до моих денег, лежащих в банке в Швейцарии. Там, видите ли, много надежнее, несмотря на…
— …Несмотря на ваш глубокий патриотизм, — закончил я за него.
Он предпочел не вдаваться в эту тему, а снова стал лепетать о политике: мол, где война — там и революция, а где революция — там и денежкам полный каюк; ну а без денежек и всему его пирожковому делу крышка. Нет, он теперь твердо решил, что дело можно делать не там, где революция, а там, где цивилизация. Да и не будь революции — все равно у нас тут, в России-матушке… Куда здесь таким птахам, как мы, если тут вон даже Савву Мамонтова легко помножили на ноль[77]…
Я спросил:
— Но все-таки при чем тут мы с Амалией Фридриховной?
Он зашептал, все время озираясь, хотя дверь была закрыта:
— Ну как же-с!.. Если сейчас, при нынешней политике, вдруг начнут всех на границе назад разворачивать? А у нее — дядюшка Зигфрид. Почему бы у этого Зигфрида не может быть родственника, месье Жерома?
— Так вы снова — Жером? — удивился я.
Он предпочел промолчать, лишь смотрел на меня просительно.
Я сказал, что, поскольку Амалия Фридриховна осуществляет свою с дядюшкой Зигфридом деятельность на шаткой грани между законом и беззаконием, я же по должности призван закону служить, то пускай он лучше договаривается с княгиней сам, я же, так и быть, закрою на это глаза.
Ушел он порядком разочарованный. Для меня же этот его визит стал еще одной каплей, подточившей мое и так пошатнувшееся миросознание. Если опорой государства у нас являются такие подлецы, как Кокандов, такие хладнокровные убийцы, как Клеопатра-Дробышевская, такие алчные мерзавцы, как этот ротмистр Бурмасов; если здесь легко оттаптываются на несчастьях такой человеческой мелочи, как бедняга Кляпов; если для разрешения проблем здесь то и дело легко применяется эта самая форма 511; теперь наконец, если мерилом патриотизма здесь служат вот такие вот Жеромы-Хлебородовы-Грыжеедовы, — то дело такой империи — швах. Не верил я в счастливую судьбу такой империи! И даже не будь во мне моих гномов, отставка моя теперь была бы сейчас делом, решенным для меня окончательно.
…………………………………………………………………
<…> и, выйдя в коридор, увидел, как из нумера господина Петрова, все еще, согласно табличке на его двери, просившего не беспокоить, с таинственным видом выскользнула Ми, а вслед за ней оттуда вышла Амалия Фридриховна. Когда они заметили меня, на лицах у обеих появилось выражение настороженности. Затем Амалия Фридриховна искусственно-беззаботно обратилась ко мне:
— Ах, это вы?.. А мы вот как раз заходим ко всем, предупреждаем, что обед нынче будет раньше обычного, в час, чтобы Ми успела досказать свою историю. Не опаздывайте.
Тут — еще одно диво: из нумера Петрова на миг выглянула Лизавета, но, увидев меня, тут же закрыла дверь. Неужто господин учитель наконец обрел-таки свое семипудовое счастье?..
Обе, и Амалия Фридриховна, и Ми, сделали вид, что не заметили промелька великанши, и хозяйка доверительно обратилась ко мне:
— У меня к вам, господин прокурор, некоторая просьба…
— Слушаю вас.
— Я заметила, что господин жандармский ротмистр во всем следует вашим советам, поэтому — не могли бы вы… ну как-нибудь устроить так, чтобы он держался нынче от нас подальше?
Явно тут что-то еще затевалось.
Я пообещал, что постараюсь выполнить это в меру своих сил, и с тем направился к нумеру, в котором располагался ротмистр.
Убедить его мне не стоило особого труда. Едва я сказал ему, что постояльцы устали от событий последних дней и нынче хотят немного поразвлечься, а присутствие представителя власти, возможно, будет их несколько напрягать, как он ответил с некоторым даже подобострастием, что-де любые указания господина прокурора для него — руководство к исполнению; что сам он вообще из нумера не выйдет (чего делать, при учете двух полуштофовых бутылок коньяка у него на столе, делать и без моих наставлений явно не намеревался); что, наконец, отдаст приказ, дабы солдаты из присланного отделения вообще не появлялись на господской половине. Добавил также, что про гибель Зигфрида уже отписал в соответствии с нашим разговором. Наконец — глядя на меня искательно:
— Надеюсь, ваше превосходительство… на уговор… (ясно, имелись в виду эти самые «конусы»).
— Не сомневайтесь, — с трудом пряча свое отвращение к нему, ответил я и поспешил покинуть его нумер.
Как-то вдруг подумалось: «А ведь все равно не жилец! С его умом — ох, ждет его когда-нибудь эта самая форма 511!»
На лестнице снова столкнулся с Амалией Фридриховной и Ми. При виде меня они было приостановили разговор, но затем хозяйка все же сказала:
— Не сомневайся, дорогая, Лизавета все сделает в точности так, как мы уговорились.
С тем они разошлись. Я сделал вид, что ничего такого не услышал — не сомневался, что вскорости и так все узнáется.
77
С. И. Мамонтов (1841–1918), крупнейший российский предприниматель и меценат, стал жертвой своих конкурентов, имевших обширные связи среди крупного чиновничества. В результате он был несправедливо обвинен в мошенничестве, полностью разорен и некоторое время провел в тюрьме.