Турок распрямился. Баран отступил на шажок назад, и в ушах его запела не пастушья дудка – запела глухо и сдавленно боевая труба. Труба звала, труба подталкивала и понуждала к действию.
Что есть силы и почти без разбега, баран ударил турка крепким лбом под правое колено. Турок упал как подломленный. Баран неуклюже, но и быстро развернулся на месте, мелко стукая узкими копытцами, побежал к выпускавшим недавно рабочих и потому не замкнутым еще воротам, скользнул в них…
– Ну, ты… Набил кендюх! – крикнул карпаторосс. – Держать надо было крепче!
– Мясо сбежало! – зареготал хорошо говорящий по-русски турок.
Турок думал, что баран, как это и свойственно всем его сородичам, за решеткой – тупо уставившись на ворота или еще куда – остановится, и тогда он, турок, отведет барана в душевую, подождет, пока старшой его заколет, а затем уже сам бережно спустит кровь, освежует тушу. И потом они барана схавают, отпразднуют месяц безделья и отдыха в Москве свежим мясом, а через несколько дней подадутся себе дальше, куда им надо.
На Кавказе они свое дело сделали. И в Москве им, попадающим на лету в монету, способным завалить «стингером» не только вертак, но даже идущую на бреющем «сушку»; им, научившимся взрывать и мягко опускать в заданном направлении высокие, легкие каменные – может, римские еще – акведуки; им, умудрявшимся прятать целые составы с гуманитарной помощью, наваленной небрежно поверх оружия, – в Москве им делать было нечего.
И еще кое-что, кроме отсутствия настоящей работы, томило их здесь. Что именно, они навряд бы могли сказать. По ощущению же, невыговариваемому вслух, получалось: несмотря на криминальные водоворотцы, несмотря на кипящий и бьющийся по краям этих московских водоворотцев мусорок и пену, жажда борьбы и смерти здесь пропадала. А вместе с жаждой пропадало и само уменье бороться и убивать. Такая раскладка, им – профессионалам до мозга костей – не нравилась. И хотя вслух об этом не говорилось, и без всяких разговоров турок видел: в Москве, на липовой этой стройке, карпаторосс размяк, притупилась его знаменитая реакция, командирский тенорок вязнет в тоскливой лени, а стройка начинает интересовать уже не как дыра, куда их устроили на месяц-другой отсидеться и где они ни черта не делали, и ни один фирмач ни разу не сказал им про это, а как место, где нюхают кирпич, чисто зализывают бетонные швы – словом, обманывают себя никому не нужной мужицкой работой.
«Ишь пригрелся, – сипел про себя турок. – Строитель выискался… Такую руку портит! Ну, стало быть, командирствовать я теперь буду…»
– Мясо сбежало, – прореготал турок во второй раз и добавил громко и небрежно, как бы даже с долей презрения к собеседнику, чего никогда себе прежде не позволял, зная тяжелую руку старшого: – Ну, далеко не убежит…
– Быдло… Уйдет мясо… – весело и грозно сморщил тонкий нос старшой.
Турок и вправду на этот раз слишком много говорил, слишком долго подымался. Баран же, выскочивший в Стрелецкий переулок и только на миг приостановившийся, устремился тем временем, обминая автобусы фирмы и чьи-то «бээмвэшки», на Сретенский бульвар и затем дальше, дальше к Сретенке, на юг…
– Заводи машину, давай за ним! – гаркнул карпаторосс.
Со стройки всех рабочих в дешевую гостиницу отвозили автобусы, и только они с турком пользовались вмиг предоставленным, снаружи проблескивающим искоркой, но внутри уже слегка захламленным «Москвичом». «Москвич», добродушно заурчав, неторопливо взял с места.
Час, когда поет боевая труба, для каждого из нас свой!
Выйдя со службы около семи вечера, я тихо плелся вверх по Стрелецкому к Чистым прудам. Осень внятно шерудела сзади слабопахучей жестковатой метелкой. Выскочивший из решетчатых ворот баран метнулся прямо под ноги и резко встал. Затем, чуть постояв, словно дивясь ненужной и нелепой остановке, выпустил со слабым стоном клокотавший внутри кисловатый воздух, тут же обратившийся в пар, и, – сперва мелко выцокивая копытцами, как захмелевшая женщина каблучками, – а после, широко раскидывая в стороны ноги, разъезжающиеся на ледяной асфальтовой корочке, рванул в зауженные до почти полной непроходимости сретенские тупички, проулки…
Двое в «Москвиче», потеряв беглеца из виду, вырулили было на бульвар, однако сразу сообразили: сюда, в плотный поток машин, баран вряд ли сунется, – и тут же увернули назад, в переулки, под сень песочно-каменных, криво и низко нависающих над дорогой сретенских домов.
Баран влетел в безмашинный, безлюдный двор и попал в каменный мешок. Сзади, недалеко, были те двое. Баран чувствовал приближавшую этих двоих механическую силу загривком, спиной, чувствовал, не оборачиваясь, потому что оборачиваться назад баранам нет абсолютно никакой необходимости.
Шорхнули тормоза. У въезда в заложенный бетонным блоком двор – чтоб не могла проехать машина – встал алый «Москвич». Баран боднул головой воздух, постоял еще секунду, ткнулся лбом в какие-то размалеванные зеленью пластиковые створки, потом, побегав перед этими створками, нырнул в другую, слегка приоткрытую дверь, врезанную чуть поодаль в глухую каменную стену.
Баран промчался по двум длинным коридорам, ворвался в полузатемненный, вспыхивающий то зелеными, то красными огоньками зал, сдвинул в сторону прямоугольный, тоже крытый зеленью, стол, и у стола другого, облепленного мужчинами в узких, ласточкиных, свадебно-черных одеждах, остановился. Дальше бежать было некуда.
Туманясь взором от цветных огоньков, баран видел ошеломленных, еще не приступивших к игре мужчин, примечал, как забегала вокруг обслуга, чувствовал, как его берут за уши, толкают в бока, видел, как через какое-то время вошел специально приглашенный из соседнего заведения человек в белом огромном, налезающем на когтистые брови колпаке, слышал, как бровастый с удовольствием и как-то заливисто крякнул, щелкнул пальцами, и в зал, стесняясь свадебной публики, вбежали двое мальцов-крепышей, тоже в колпачках и в передничках белых. Мальцы стали толкать барана под ребра, вцепились в шерсть, пытались сдвинуть его с места то силой, то лаской…
– Он где-то здесь. Отсюда его забрать – два пальца обоссать… – сказал турок.
– А вот это навряд. Заведение тут, видать, шикарное. А рожа у тебя… – Карпаторосс глянул на сидящего за рулем турка и во второй раз за вечер ухмыльнулся. Ухмылка его была жестковатая, сухая, таящая в себе скрытую убойную силу, но все ж приманчивая и к себе располагающая. – Ну, не пропадать же мясу… Надень клифт.
Они скинули рабочие халаты, прямо в машине переоделись, и, пообтряхнув с себя пыль, разглаживая на ходу мятые рукава пупырчатых пиджаков, вступили в каменный, осенний, не слишком холодный, но уж, конечно, и не теплый двор.
Баран стоял на месте до тех пор, пока к нему откуда-то из недр заведения, из недр весёлого казино не вышла роскошная, с белыми, рассыпанными по плечам волосами женщина. Женщина была в длинном бархатном густо-изумрудном платье с небольшим разрезом на боку. Присев, нежно охлопывая и успокаивая барана, она так же, как и турок, незаметно огладила бараний живот, перевела дыхание, тихо хмыкнула и мягко, через плечо, сказала кому-то:
– Отнеси его в машину, потом езжайте домой. Он пойдет, пойдет… Бэря, бэря, мэш-мэш-мэш… Пойдешь? А?
К барану подошел прямой как лопата человек, и в помещении не снимавший каракулевую шапку-кубанку. Был он похож на равнинного пастуха, хотя на лице его не было бороды, в руках – кнута, а за пазухой – плюющего огнем черного дрючка с загогулиной. И баран, силе которого мог сейчас позавидовать снежный барс ирбис, враз успокоившись – час его не пришел, не пришел еще! – побрел за пастухом.
Турок и карпаторосс толкнулись в ту же размалеванную дверь, что и баран. На дверь подсобки они внимания не обратили. За стеклянными створками, бывшими, собственно говоря, черным ходом или, верней, входом для своих, их встретили двое.
– Куда, босо́та? – гавкнул лениво один из охранников.
– Туда, – ответил карпаторосс с печальной сухостью, враз сковавшей разбирающегося в людях охранника по рукам и ногам, и чуть заметно кивнул головой.