– Узок путь, – сказал пан поляк, и пан русский кивком подтвердил это.
– Це добже, – сказал пан поляк, и пан русский подтвердил, что да, хорошо, и не просто как болванчик подтвердил, а подтвердил, проницая мысль до конца, и без суеты согласился с ней.
– Але и кепсько (то есть «плохо» по-русски), – закончил пан поляк, и пан русский согласился и с этим и добавил, что кепсько потому, что из ужины такой если и вывернешь, то попадешь сразу в ширь такую, что ой-ой-ой. И тут пан поляк и пан русский оба и разом почувствовали, что один из них по дорожке узкой уже бежит, и догнать бегуна ни за что и никак нельзя. А другой над шириной этой, как над пропастью, ногу занес, да никак ее не перелетит. И они, одновременно отложив смычки, разом встали и пошли хлебнуть на Краковское предместье холодного, взрывающего свои мелкие хмельные пузырьки под самым нёбом пивка.
И так бы они ходили и дальше, так бы переглядывались-переговаривались скупо они всегда, когда б однажды пан поляк не захворал.
Круглолицый, тучноватый, но, как ему самому казалось, не слишком тяжелый, а наоборот, легонький, он захворал в своей же мастерской и упал с туго обтянутого новенькой свиной кожей чурбачка прямо на пол.
Пан русский взволновался до того, что забыл даже снять со лба черную узкую ленту, которой ловко забирал свои рассыпающиеся по бокам русые волосы и которую всегда после трудов праведных, выходя на улицу, снимал. Так с лентой на лбу он тогда на улицу и выскочил, провожая пана поляка, увозимого в больницу. Пан русский очень переволновался, но кончилось все хорошо. А уже через три дня пана поляка из больницы перевезли домой. И он тотчас позвонил в мастерскую и сказал, что пан русский может сегодня закончить работу на час раньше.
Они, как и при первой встрече, продолжали звать и окликать друг друга без имен, быть может, намеренно укрепляя и сужая пространства, их окружающие, не позволяя ласковым сокращениям или, наоборот, удлинениям имен драгоценной и никогда не называемой своим настоящим именем жизни. А что скорлупка жизни хрупка, пан русский убедился еще раз за время отсутствия хозяина мастерской.
На второй день пребывания пана поляка в больнице в мастерскую на углу улиц Фоксаль и Коперника впёрлись двое. Были они в одинаковых, простегнутых зеленцой и серебром черных куртках, в похожих, невыразительно плоских кепках. Росточку оба тоже были невеликого, но телесной злобой, напрягавшей и костенившей их мышцы, были налиты крепко.
– Мы тебя во где держим, – сказал по-русски один из пришедших, редкощетинистый, коротконосый, с чуть надорванным крылышком правой ноздри, с какими-то совершенно сухими, будто не преломляющими свет и не впитывающими влаги глазами. Сказал и показал черный, отбитый ноготь правой руки. – Будешь делать чего говорят – цел будешь. Усёк?
Пан русский не ответил, только улыбнулся. Двоих этих он мог уложить на пол в минуту, в руках у него было острое шило, он был на своей территории и вообще кой-чего в жизни своей армейской повидал. Да и кроме того, были эти двое похожи на тех, что смеялись и прыгали после танковых залпов на мосту, на тех, кого в мощный морской бинокль пан русский рассматривал из горящего дома и кого запомнил навсегда. Он усмехнулся еще раз, двое его силу и уверенность почувствовали, а почувствовав, занервничали, и второй, явно шестерка, с удивительно смотревшимися на смуглом лице морковными щеками, зачастил гуняво:
– Слысь, ты… пока этого козла не будет, мы тебя грабанем. Тут у вас кой-цего есть – бабки, перламутр, серебриско, то, другое, третье… Мы знаем. Тебя не тронем. Руки свяжем, цего надо нюхнесь, на цасок от-ключисся, потом можесь полицию вызывать. У нас масина – зверь. Нам всего цас нужен. Ну? Через цас далеко будем. Полиция хлороформ и все другое установит. Ты цистеньким и выйдесь. Сделаем всё завтра утром. А инаце – сам знаесь! Лентоцка-то у тебя на лбу. Стало быть, ты оттуда… Террорист, знацит. А поляки террористов страх как не любят! Так сто путь у тебя, падла, один. Жди. Не вздумай вола вертеть…
Пан русский улыбнулся пришедшим затаенно и нежно, и они, возможно, приняли его молчание и улыбку за внезапную покорность. Они не знали, что замолчал пан русский навсегда еще в Москве и потом говорил уже только по необходимости. Но сейчас он улыбнулся не этому. Он улыбнулся тому, что эта жадная чернопузая шпана заговорила случайно о главном. Да, путь один. И у него, и у всех тех, кто это понимает или хотя бы чувствует. А у других вообще никакого пути нет. Когда же путь есть, он узок. И все время сотрясающе и томяще сужается…
На следующий день вместе с паном русским на угол улицы Фоксаль и Коперника под блескучую итальянскую вывеску пришли двое соседей пана поляка. И приходили они во все дни, пока пан поляк был в больнице и пока лежал он дома. «Рэксы» еще раз сунулись и в ласковом варшавском тумане растворились. Но на прощанье пообещали: ты нас, падла, попомнишь.
И вот теперь, приближаясь с паном поляком к Хмельной и вдыхая сладкий, летучий, слабо-криминальный туман Варшавы, пан русский вспоминал тех двоих…
А пан поляк тогда выздоровел скоро. И совместные «проходки» свои они, конечно, продолжили. И хоть до Рождества Господа нашего Иисуса Христа, как говорил русский, и хоть до Рождества Пана Иисуса, как говорил поляк, было далеко, они стали иногда чуть менять маршрут, стали заглядывать в магазины с подарками и елочными «прикрасами».
Магазин на Жерузалемских аллеях был им не совсем по пути, но они забрели и в него. Это был большой трехэтажный универмаг. И универмаг этот пану поляку сразу и весьма понравился. Потому-то и в другой, и в третий раз они завернули в него. И в последний такой заход на третьем этаже пан поляк купил сыновьям-семилеткам по детской гитаре с вовсе не идущим к гитарам названием «Mini Lista», а на втором этаже пан русский купил себе две папки для бумаг, новый галстук и набор рашпилей. А уж после этого они спустились вниз.
И здесь вдруг сердце пана поляка снова стало сужаться и стало, наверное, таким же узким, как плавающее в бутылке «польской крепкой» сердце Шопена, или, может, таким узким, как трость для хорошего смычка. Он сел прямо на какой-то высокий ящик у выхода из универмага, словно специально для него там поставленный. Пан русский, ни слова не говоря, кинулся от универмага к проезжей части. Но сердце пана поляка тут же расширилось вновь, узость пропала, и он звонко щелкнул пальцами, как делал всегда, когда отдавал какое-нибудь распоряжение по мастерской. Пан русский слух имел тонкий – даром что ни на каком музыкальном инструменте не играл – и тут же обернулся. А обернувшись, увидел: пану поляку значительно лучше, тревога ложная, – и чтобы сделать старшему другу (а именно так в последнее время именовал себя пан поляк в кратких беседах с паном русским) приятное, выставил перед собой большой палец. Затем пан русский решил купить детям пана поляка два шара-сердечка и двинулся к лоткам, стоящим вдоль проезжей части.
Остальное пан поляк видел, как видят сон. Он порывался вскочить, но разве вскакивают во сне? Он порывался кричать, но разве удается хоть когда-нибудь во сне крикнуть?
К пану русскому подошел человек. Маленький, развинченный, никудышный и, как сразу определил про себя пан поляк, «незграбный»*. Этот «незграбный» человяга, поминутно хватая себя за нос, словно проверяя, на месте ли тот, стал, клоня голову набок, у пана русского что-то нудно и въедливо выпытывать. И тогда пан русский, как бы играючи, сложил пальцы правой руки пистолетом и ткнул указательным пальцем «незг-рабного» в грудь. Тот сейчас же, словно срезанный настоящей пулей, – а пан поляк видел на военной службе и такое – упал, и вмиг из всех углов широкого околомагазинного пространства Жерузалемских аллей завопили по-польски и по-русски несколько луженых глоток: «Убили!», «Замах!», «Бандит!».
И около пана русского тотчас же очутился полицейский. Но самое странное было не это. Самым странным было то, что пан поляк сквозь пелену, то застилавшую ему глаза, то вдруг спадавшую с них, видел: этот «незграбный», с масленисто-пористым, нечистым носом, и вправду мертв, вправду умер! И его весьма скоро, затянув лицо и тело простыней, увезла санитарная машина. А полицейских все прибывало, часть из них плотно взяла в кольцо ни в чем не повинного пана русского, а другая часть уже допрашивала свидетелей, и свидетели, все как один, показывали на высокого русого человека в просторной серой куртке.