– Не шути так, пожалуйста, Митя! Если любишь – прости!
– Я очень тебя люблю, – сказал я серьезно, заглядывая в глубину ее ласковых глаз. – Ты не бойся, я тебя буду хорошо кормить. И навещать тебя буду регулярно. Дам тебе книжек, бумаги – можешь стихи писать… Все, что хочешь, кроме свободы. А через два года – если не разлюбишь – начнем жизнь заново. Извини, но я не могу иначе.
И она получила от меня все – и еду, и книги, и мою любовь, и даже пишущую машинку. Все, кроме свободы.
Разве это не справедливо?
СОЛИСТ ХОРА
Зачем он родился? Зачем он жил?
Зачем он приехал издалека в этот южный приморский город?
Зачем он вскочил на ходу в переполненный жаркий трамвай?
Горячие потные спины, крутые бока, расплавленные женские груди, раскаленная протоплазма…
Отец вернулся с войны целехоньким, но ужасно рисковым и заводным. Привык на фронте к ежедневной выпивке. Ворошиловские сто грамм! – смеясь, оправдывался перед матерью. Привез немецкий трофейный мотоцикл «BMW». Не машина – зверь. Так говорил отец, улыбаясь – и белые зубы его сверкали ослепительно и страшно. А сыну тогда было пять лет. Пугливый такой, нежный, маменькин сыночек, бабушкин внучек. Я сделаю из тебя настоящего мужчину! – говорил отец, сжимая его хрупкие плечи. И однажды летом они помчались за город на трофейном немецком мотоцикле. Сын сидел сзади, обхватив тонкими ручонками жесткий стан отца и окоченев от страха. Отец громко пел: «Броня крепка и танки наши быстры!» – и ветер рвал песню, и слова разлетались в разные стороны.
Мотоцикл занесло на крутом повороте. Отец, не успев допеть песню, ударился головой о придорожный столб и сразу умер, погиб, а сын отлетел как пушинка в сторону и остался невредим.
Когда он подошел к отцу, тот лежал на спине, раскинув руки и оскалив белые зубы в последней улыбке. Смерть сшибла его на лету.
Нет, это невыносимо.
Толпа сдавила его – и он почувствовал, что задыхается, задыхается и не может сдвинуться с места, даже руку в карман протянуть не может, а в кармане лежит флакончик с таблетками валидола. Господи, боже мой. Господи, помилуй.
Господи, спаси и помилуй, шептала бабушка, мелко и часто крестясь, пресвятая богородица, спаси нас.
В церкви было тесно и душно, в полумраке мерцали свечи, золотые отблески иконных окладов, пряное благоухание ладана, тихие голоса. Душно, душно.
Бабушка работала учительницей начальных классов, и в школе, конечно, о боге не заикалась, да и дома никто, кроме него, шестилетнего внука, не знал, что бабушка страстно верует и перед сном молится на икону, спрятанную в комоде, и чуть не каждый день ходит в Покровскую церковь, только он знал об этом, тем более, что частенько бабушка брала его с собой, как сейчас, например. Она говорила его матери: мы пойдем погуляем – и так и считалось, что они гуляют, а они ходили в церковь. Это, конечно, был грех – ведь обман есть обман. Это была их общая тайна. Нет, бабушка не пыталась пробудить в нем религиозные чувства, она только молилась за него (во здравие) и за упокой его погибшего отца – своего сына. А потом, несколько лет спустя, бабушка заболела пневмонией и умерла от отека легких.
Он смотрел на нее, мертвую, лежащую на широкой постели, на ее одутловатое лицо – и ему казалось, что она кем-то задушена.
Он уже тогда понимал, что любая смерть – убийство.
Наконец-то, слава богу, долгожданная остановка – и он вышел из этой грохочущей душегубки и отдышался немного, немного ожил на свежем горячем воздухе. Сунул в рот таблетку валидола.
Огляделся вокруг – смешные украинские названия: «зупинка», «перукарня», «готель». Он стоял, покачиваясь, тупо глядя перед собой. Прохожие на него оглядывались. Вроде, такой же, как все – вертикальный, двуногий, в светлых брюках и клетчатой рубахе-распашонке. Но, в отличие от загорелых братьев и сестер, был он бледен, пугающе бледен.
Зашел в первый же магазин, купил бутылку минеральной воды и тут же стал жадно пить из горлышка. Вроде, полегчало. Но почему так душно?
Вышел из магазина, зашел в кафе, сел за столик возле распахнутого окна, посидел немного. И тут – духота! Просто нечем дышать! Что же делать? Куда бежать? Может, к морю?
И он быстро направился к набережной. Шел как слепой, как лунатик, качаясь из стороны в сторону, размахивая руками.
Он поздно женился, и все из-за матери, которая отвергала его невест. Никто ей не нравился. Матери в глубине души хотелось, чтоб он жил только с ней, с мамой, только рядом, неотрывно и неразлучно. И он так жил до тридцати пяти лет. А потом мать стала совсем капризной, ну как ребенок – и он терпеливо старался исполнять все ее прихоти. Она часто болела, и он ухаживал за ней лучше любой сиделки.
Сам он служил в оперном театре – в хоре. Всегда мечтал быть солистом, но мало ли кто о чем мечтает. Страх помешал ему стать солистом. Он знал свое место: в хоре, среди прочих, рядышком, плечом к плечу, в одной шеренге. Он пел исправно. Голос у него был хороший – чистый, мягкий такой баритон. Но и в голосе его слышалась некая робость. Лишь изредка он прекращал петь – и прислушивался: меняется ли звучание хора из-за отсутствия его голоса? И замечает ли кто-нибудь это отсутствие? Нет, не менялось звучание хора – хор пел замечательно и без него. И никто ничего не замечал. Хотя, разумеется, с его участием хор пел еще лучше, но эта степень улучшения была настолько мала, что он чуть не плакал от обиды и унижения.
Солист хора – вот кто он был, – хоть это словосочетание и звучит нелепо. Солист хора. Солист хора.
А когда он уже вышел на набережную, и увидел яркое лазурное море, и спустился на каменистый пляж, и с наслаждением вдохнул глоток свежего морского воздуха – у него чтото вдруг взорвалось в груди, и он рухнул на горячие камни.
Однажды мать попросила его сбегать в магазин за сливками – и он побежал. Пришлось долго стоять в очереди, а когда он вернулся – мать, мертвая, лежала на полу, на спине, раскинув руки. Посиневшее и опухшее ее лицо было залито кровью, а на правом виске багровела глубокая рана. Вероятно, она упала и ударилась виском об угол письменного стола. Так оно, конечно, и было. Так и врач потом сказал.
Но ему и тогда, и потом, и всегда продолжало казаться, что мать не сама умерла, а была убита – словно кто-то с размаху ударил ее в лицо тяжелым камнем с острыми краями.
Кто-то из загоравших на пляже склонился над ним и сказал: А мужик-то не дышит. Женский голос брезгливо произнес: алкаш несчастный. Мужской голос возразил: Откуда вы знаете, что алкаш? Лучше б вызвали скорую.
Солист хора был еще жив, но уже ни о чем не думал и почти ничего не чувствовал. Он лежал на горячих камнях, под палящим солнцем, и ему было все равно. Губы его посинели, раскрытые глаза застыли и потускнели.
Вскоре после смерти матери он женился на костюмерше, которая работала в том же оперном театре. Костюмерша была влюблена в него давным-давно и терпеливо ждала, когда же умрет его мать – и вот, наконец, дождалась. То есть она, конечно, даже во сне не сознавалась себе в этой жестокой мысли – и все-таки весть о смерти его матери очень обрадовала костюмершу, и только тут, осознав эту свою жестокую радость, она поняла, какая же она, черт побери, грешная сука, но ведь жажда счастья куда сильнее, чем жажда справедливости – и она быстренько себя простила за всё: за прошлое, настоящее и будущее.
А он женился с радостью и любовью. Но он тоже не отдавал себе отчета, что женится не столько по любви, сколько скрываясь от страха одиночества. Он долгие годы бежал по темному лесу – и вот, наконец-то, увидел впереди просвет и услышал голос: люби меня! И откликнулся, и прижался к горячей груди влюбленной в него костюмерши и вздохнул с облегчением: слава тебе, господи. Но, когда уже мухи стали роиться над его лицом, а потом и бесстрашно ползать по его белым щекам и синим губам – людям стало стыдно притворяться равнодушными, и над ним склонилось сразу несколько человек. Да ведь он умер! – сказал мальчик в красной панамке. И все сразу поверили мальчику.