А потом родился сын, а потом дочурка – и он чувствовал себя все более и более счастливым, и каждое прикосновение к нежной душистой младенческой плоти наполняло его душу почти невыносимой острой и сладкой нежностью.
И даже в театре, в хоре, он почти перестал страдать от неутоленной жажды сольного пения: ничего, ничего, думал он, все прекрасно, все хорошо, никогда мне не быть солистом, значит, не судьба, но ведь дома меня ждут мои ненаглядные крошки – и он начинал петь так старательно и громко, что маэстро в антракте даже вынужден был сделать ему замечание: ты, брат, не очень-то надрывайся.
Но он был еще жив – и пульс его еще тоненько бился – еле ощутимая ниточка пульса еще связывала с землей его измученную душу. И душа его, как обезумевшая птица, билась в тесной грудной клетке – но этого никто не мог видеть.
Наконец-то приехала скорая помощь. Еще раньше подбежал милиционер и стал делать ему искусственное дыхание, а этого делать не следовало. Ему нужен был полный покой, а милиционер старательно терзал его тело, делая согласно инструкции искусственное дыхание.
Потом милиционер устал и решил проверить его документы.
Нет, не суждено ему было жить в покое и радости – обрушились новые пытки, и главная: страх за детей. Впервые он испытал этот новый страх в ту кошмарную апрельскую ночь, когда стал задыхаться от крупа старшенький – и в те часы, пока не приехал врач, пока мальчика не увезли в больницу, пока не купировали приступ, – в те часы он сам умирал многократно от страха за маленького сыночка.
Нет, так жить невозможно, – бормотал он потом, вытирая слезы, когда беда пронеслась, но душа его уже не могла расслабиться и распрямиться, душа оставалась сжатой в судорожный болезненный комок, душа его видела на горизонте приближение новых неотвратимых несчастий.
Как спрячешься в этом мире от горя и бед? Куда укроешься от болезней и катастроф? Смерть – за каждым углом. О, боже, хотя бы деточек – спаси и помилуй.
Но страх не проходил, не исчезал, не отпускал, не расслаблял свою мертвую хватку.
С того дня он не жил – прозябал в круглосуточном страхе. Любая пустячная детская хвороба доводила его до обморока, до оцепенения. Он впадал в тоскливую прострацию – и жена упрекала его, смеялась над ним, рассказывала о его беспричинных страхах своим подругам и соседям.
А он не мог ничего с собой поделать. Страх был сильнее его.
Дети казались ему беззащитными, обреченными на болезни и мучительную смерть – и от этих навязчивых страхов он не мог избавиться, как ни пытался.
Наконец, он вообще стал жалеть, что женился и завел детей.
Лучше б я жил один – и мучился бы один потихоньку. Зачем я умножил свои мучения?
Так думал солист хора – и все чаще в театре он лишь раскрывал рот, а не пел, и никто этого не замечал. Он боялся петь, потому что ему стало казаться, будто голос его фальшив и он сможет нарушить гармонию хора. А ведь он заблуждался – голос у него был лучше, чем у многих прочих. Но – боялся. И лишь рот раскрывал. И получал за это зарплату. И умирал от стыда.
Стыд и страх – убивали его с каждым днем.
Милиционер сказал, что у покойника нет никаких документов. Вот и разбирайся теперь с ним, – сказал милиционер. – Явно не местный – совсем ведь не загорелый. И документов нет. Кто он? Откуда? Зачем он сюда приехал? Попробуй теперь, опознай. Беда с этими бомжами-покойниками.
Но он еще был жив.
– Разрешите, – сказал врач скорой помощи. – Расступитесь, пожалуйста. И не толпитесь.
И вот, когда двойная пытка – стыдом и страхом – стала совсем невыносимой, – он сбежал, убежал, уехал, улетел – в этот южный приморский город.
Он снял комнату на окраине, неподалеку от моря, которое шумело так же величаво и гармонично, как оперный хор, – а потом он сказал хозяйке, что выйдет прогуляться, повесил на спинку стула пиджак, в кармане которого лежал паспорт – и отправился на прогулку, подгоняемый стыдом и страхом.
Тяжелое тело положили на носилки, а потом втолкнули в машину.
И вот тут, наконец-то, душа его, измученная и освободившаяся от стыда и страха, от ожидания бесконечных утрат, душа его оторвалась, а точнее – вырвалась как птица из грудной клетки – и устремилась ввысь и ушла в небеса, без оглядки, умчалась туда, где порхает незримая бесчисленная стая крылатых ее сестер и где не смолкает хор, управляемый неутомимым маэстро.
КРИВАЯ БАЛЛАДА
3 ноября 1981 года.
Кровь-любовь.
Россия-мессия.
Ширь-Сибирь…
Одно и то же, куда ни плюнь! Ни одной свежей рифмы! Не говоря уж о мыслях…
Боже ж ты мой, как мне всё это надоело, осточертело, остопи… Стоп. Спокойно. Да как тут будешь спокойным!
С утра – сплошные неприятности. Заскочил в газету – узнал, что мои стихи выкинули из праздничного номера. А ведь вчера обещали. Поцапался с редактором. Занял трешку у Акимыча, пошел в «Сосульку». Вина не было, взял сотку коньяку. Прощай, трешка. Зашел в бюро пропаганды – дали путевку на выступление. В городской ДК. Забежал домой, прилег вздремнуть на полчасика – и проспал два часа. Проснулся, вскочил, помчался галопом, пришлось на тачку потратиться. Прощай, полтинник. Выскочил из такси, как раз напротив ДК, перебежал улицу – и попал в лапы гаишников. Они, как назло, именно сегодня облаву устроили. Ни раньше, ни позже. На меня – персональная охота! Я в крик – мол, я поэт, опаздываю на выступление. Они очень вежливо выслушали, а потом все-таки оштрафовали. На пять рублей. Грабеж! Денег у меня с собой не было – значит, в Союз пришлют бумагу о штрафе. Вычтут из скудных доходов.
Вот невезуха!
Злой как черт, я ворвался в ДК, скинул полушубок, промчался в зал – а там уж мероприятие в разгаре. Публики – человек двадцать, а в президиуме – толпа, всякие разные официальные лица. Я с краю примостился, отдышался, спросил шепотком у соседки, напудренной дамочки: – Что за тема-то? О чем толковище?
Она как зыркнет на меня – я аж дрогнул. Важная, видать, мадам. Потом выяснилось – из отдела культуры. Кира Петровна. Большая шишка. А я к ней – с такими вопросами. Ладно. Сижу, оглядываюсь, на стене – вижу – плакат: «Привет участникам краевой декады молодежной книги!» Понятно. Значит, декада. А о чем я конкретно должен им говорить-то? Лихорадочно соображаю, а куража – нету. Злость разбирает. Очень уж этот штраф меня огорчил. На пятерку ограбили, суки гаишные.
Эта самая Кира Петровна выступила с докладом. Несла обычную чушь – я даже не слушал. Заметил только, что, перечисляя «активно работающих кырских писателей», она назвала одного прозаика, который умер лет пять назад. Из этого я сделал вывод, что текст доклада сочинен давным-давно и многократно уже использовался, с незначительными добавками. И от этого злость моя еще усилилась.
А тут ведущий мою фамилию объявил: «Слово предоставляется молодому поэту Михаилу Незлобину!»
Что ж, я встал, подошел к микрофону, прочитал подходящее стихотворение про сибирскую молодежь, которая где-то там чего-то строит, потом рассказал о своих друзьях – молодых поэтах. Говорил я вяло, без азарта, и всем это было заметно. Ведущий, конечно, задал вопрос о моих творческих планах. Я ответил, что из суеверия не хочу делиться планами. Чтоб не сглазить. И не стал делиться. Ну их в баню. У меня, если честно, и планов-то никаких нет. Ведущий спросил, люблю ли я выступать в рабочих общежитиях – и я ответил, что не люблю, потому что рабочие парни не очень-то интересуются поэзией, но я все-таки не отказываюсь от таких выступлений, так как за это платят.
– Вы, конечно, шутите? – спросил ведущий.
– Вовсе не шучу, – сказал я сердито. – Мне ведь тоже надо кушать.