— Что стройка? — перебиваю я.
— Стройка? Строится. — Он как-то устало поводит взглядом в сторону окна.— Вот походишь, сам приглядишься. Не так, конечно, как хотелось бы, не тот темп, но кое-что за это время мы все-таки успели.
Нас прерывает телефонный звонок.
— Да, Руденко.— Он плечом прижимает трубку к уху, глазом косит в мою сторону, лезет в ящик стола.— Слушай, Иван Степанович,— говорит нетерпеливо.— Я же тебе десять раз объяснял: дела у тебя и не будут ладиться до тех пор, пока на самые рискованные участки вы не поставите коммунистов. Это же азбука партийной работы! — Он слушает минуту-другую, потом все так же нетерпеливо обрывает: — Да что ты меня убеждаешь? Я что: первый день на свете живу?.. Вас там двенадцать коммунистов, разве это мало? А легкой жизни ты им не устраивай, это я тебе по-дружески советую. А с тебя самого, это ты тоже, братец мой, поимей в виду,— вдвойне взыщется. И за срыв в обеспечении раствором, и за то, что не хочешь прислушиваться к советам парткома... Ладно, все, все. Не будем устраивать дискуссий. Извини, старина, мне сейчас некогда — важный гость сидит. Кто, кто?.. Узнаешь в свое время...— Усмехнулся.— Вот в комедию угодишь — не проси пощады. Бывай.
Он кладет трубку на место, качает головой:
— Веришь, как в том детском стишке: «И такая дребедень целый день». Я ж ему, дурню, сто раз толковал... Слушай, будешь знакомиться со стройкой, загляни, пожалуйста, к ним, на растворный участок. Там Воробьев Иван Степанович. Неплохой мужик, я его по Иркутской ГЭС помню. Только вот сейчас, когда программа увеличилась, малость подрастерялся... А ведь вот так, по-человечески, я его понимаю.
— Понимаешь, а ругаешь.
Руденко рассмеялся:
— Да ругать-то мы все мастера, этому нас учить не нужно. А ему сейчас, по-моему, больше всего ободряющее слово требуется.
Он и прежде таким был, этот Руденко: отчистит, бывало, какого-нибудь бригадира, слушать страшно. А через минуту его же спрашивает: «Тебе, может, в город надо съездить, жинку навестить? Скажи, не стесняйся».
Чай наш так и остался недопитым. То и дело приходили люди: с одними Руденко толковал, как организовать семинар агитаторов, другому объяснял порядок постановки на партийный учет. Каждый раз при появлении посетителя он говорил мне виновато: «Ты прости, пожалуйста, Кирьяныч»,— вставал; и каждый раз — я наблюдал это с любопытством — выражение его лица тут же делалось иным, в зависимости от того, кто пришел и о чем разговор. То холодно вежливым, то добродушным, то нетерпеливо раздраженным. Казалось, лицо его жило своей особой жизнью, и она, эта жизнь, опережала все происходящее.
— Ладно, пойду,— сказал я.— Вижу, и тебе мешаю, да и у самого еще куча дел.
— Ну иди,— согласился Руденко.— Только ты вот что: в ближайший вечер, поимей в виду, к нам домой на пельмени, милости просим. Тоня не простит, если узнает, что ты здесь, а я тебя не пригласил.
— Приду. С удовольствием приду. Кланяйся ей.
— Будет сделано.— Руденко протянул свою огромную руку. Выглянул в окно, сказал огорченно: — А дождь все льет, окаянный!..
Он льет по-прежнему, даже, кажется, еще сильнее, и я промокаю насквозь в первые же минуты. Ладно, не впервой. Как это Катерина любит говорить: «Ты, по-моему, рожден для происшествий...» Я шагаю без разбора — лужи так лужи, грязь так грязь, и мне отчего-то весело, легко и хорошо. Все-таки славный мужик этот Руденко.
В бараке Борис оглядывает меня сочувственно, покачивает головою:
— Надо же! Переодевайтесь в сухое.
— Именно этим я сейчас и займусь.
И тут возвращается Лукин. С порога, отряхиваясь, так что брызги во все стороны, произносит весело и нараспев, будто это ему сплошное удовольствие:
— Дае-е-ет!.. А Серега до сих пор не вернулся?
— Кантуется у Сычихи,— отзывается Борис.— Опять небось пивные бочки катает... Что в конторе?
— В конторе? — вопросом на вопрос отзывается бригадир.— Прораб — зеленый от злости. Руденко ему обещал выговор по партийной линии за срыв графика. А дождь от этого все равно не перестанет.
Он снимает плащ, встряхивает.
— Легче,— ворчит Алексей.
— Не сахарный. Борьк, приспособь посушить.
— А зачем? — шутит Борис.— Все равно мокнуть.— Но плащ берет и раскидывает его на спинках двух стульев. От влажного брезента идет резкий запах.
— Может, все-таки попробовать? — вдруг говорит Борис.— А, бригадир?
— Э, пустое,— Лукин усмехается невесело.— Ты выйди, копни у барака. Для интереса. Полштыка — пуд. Глина ж!
— А у Маркела не глина?
— Сравнил! У него еще слово божье,— насмешливо замечает Алексей.— Полвеса как не бывало. А мы ате-ис-ты.
— Атеисты,— подтверждает Лукин. И тут же возвращается к прежней своей мысли: — Сейчас копать — гиблое дело. Траншею тут же зальет. Наверстаем, когда распогодится.
Обращается он почему-то ко мне:
— И ведь что интересно. Осень, по всем приметам, обещала быть сухой. Тенетник — это же каждый знает — на вёдро. А его сколько в тайге было! И журавли летели высоко, с «разговором». И рябины уродилось мало. Все против дождей, это веками проверено. А гляди, что вышло?
Борис говорит:
— Слушай, бригадир. А вот на фронте, в дождь... Неужто не окапывались?
— Под зонтиками сидели,— отшучивается Лукин.— Наконец-то,— это он говорит появившемуся Сергею.
Тот стоит в дверном проеме, мотая головой; по капюшону стекает вода.
— Ох, де-евочки! Ну-ка, Борис, кинь тапочки. Да не эти, это Алешкины. Н-ну, подруженьки! Даже в море такого не видывал...— Начинает разгружать карманы — Мне за подвиг медалька положена, не иначе.
Поразительно, сколько, оказывается, могут вместить в себя карманы одного человека.
Лукин удивляется:
— Ты что? Полмагазина загреб?
— А что? — Сергей озорно скалится,— Сычиха — баба мудрая. Бери, говорит, про запас, дождь надолго. А у меня же сердце мягкое: ни в чем женщине отказать не могу.
Разгружая карманы от консервных банок, он чуть пританцовывает:
— Во-от... Вы не думайте, еще есть!
И вдруг — как будто тормоза в нем врубили на полном ходу: стоп! Собирался что-то сказать и замер, глядя на меня широко раскрытыми глазами. Чего больше было в его взгляде? Растерянности? Удивления? Испуга?
— Обознался,— равнодушно произносит он через минуту. И обращается уже ко мне: — Доброе утречко!
— Какое там утречко,— усмехнулся я.— Обед скоро.— Я открываю свой чемодан. Много поездив по свету, знаю: нет ничего хуже, как при первой встрече показать себя скупым. Все, что было у меня с собою из продуктов, выкладываю на стол.— Будем питаться.
— Да и мы тут от голода не шатаемся,— Борис уже орудовал консервным ножом.— Ну-ка, хлопцы! «В океане плавал кит, был он злобен и сердит». Кто дальше придумает?
— «Не осталось ни черта — мы срубали и кита»,— мгновенно подхватил Серега. Он ловко ударил ладонью в дно бутылки, так что пробка отлетела в угол, позвал: — Бригадир, на линию огня! Алеха, ты как: не передумал?
— А, идите вы! — досадливо отмахнулся Алексей.
— Тогда отвернись к стеночке. Отвернись, отвернись, чтобы я не стеснялся.— Улыбчиво повернулся в мою сторону: — Вы, товарищ, не знаю, как звать-величать...
Ага, стало быть, играем в первое знакомство?
— Алексей Кирьянович.
— Нашему Алешке тезка... Вы как, Алексей Кирьянович, составите компанию?
— Отчего же. — Я пододвинул стул.— Хорошей компании гнушаться — это, по-моему, последнее дело.
— Издалека к нам?
Я назвал город. Серега стрельнул взглядом:
— Не бывал. Не знаю.
Ох, врешь, парень, врешь! Сам мне тогда по дороге, пока не начался снегопад, рассказывал, как учился у нас в городе, в ремесленном, а потом потянуло в моря. Сбежал и устроился юнгой на траулер.
Серега со звоном сдвинул стаканы в кучу.
— Наливать? — Это он мне.