Он пишет быстро-быстро, потом, когда писк морзянки прекращается, торопливо дает «квитанцию» — вас понял, принял, записал.
— Ну и ну, — бормочет он и, на ходу сдвинув матросу бескозырку на самые брови, выбегает из рубки.
Власов пожимает плечами: чудной он какой-то, этот старшина. «Паганини… — Матрос усмехается: — А все-таки хороший!..»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Листопадов часто говорит офицерам, когда они соберутся в кают-компании и зайдет речь о флотской службе: хороший командир, как и вообще всякий хороший руководитель, должен обладать даром предвидения. Лейтенанту Белоконю это непонятно.
— В военном деле, да еще в морских скоротечных боях, — с упорной прямотой не соглашается он, — предвидение невозможно. Никто не может заранее сказать, как повернутся события.
— В деталях — да, — чуть улыбаясь, неторопливо соглашается командир корабля. — Но в общих чертах это должно быть известно заранее. Иначе это авантюризм… Да и не только бой я имел в виду.
Мало того что Листопадов поощряет подобные споры между офицерами — чаще всего он сам их и затевает. А когда страсти разгорятся, тут же в ход пойдут всякие авторитеты: и Нахимов, и Лазарев, и Степан Макаров, и англичанин Нельсон. Но от слишком усердного цитирования командир морщится:
— Нам небось «Бакланом» командовать, а не сэру Горацио Нельсону…
Превыше всего Листопадов ценит мысли не вычитанные, а собственные, пускай порой и незрелые.
О «клубе Листопадова», видать, наслышались и на берегу.
— У нас не просто корабль, — доказывал Листопадов зачастившим поверяющим, — у нас учебное судно. В том числе учебное и для самих офицеров. А дельный спор — это, знаете, тоже учеба. Недаром в старину говаривали: «Умный спор — умным мыслям сбор»…
Поверяющие относились к этому чаще всего недоверчиво: кто же их знает, до чего они тут доспорятся. Ну да Листопадова это не пугало: он знал, что в нужную минуту сумеет вмешаться и отрезвить своих распаленных спорщиков.
Особенно азартным оказался лейтенант Коротков, самый молодой из всех офицеров на «Баклане».
Коротков ниспровергал авторитеты с легкостью, на какую способна одна только молодость, и часто становился главным оппонентом командира корабля. У Короткова был склад ума ученого.
В одном они сходились без споров: в вопросах предвидения событий; тут он был полностью на стороне командира корабля и мог часами спорить с Белоконем.
Но ни он, ни даже Листопадов не могли предугадать, что еще случится в этот штормовой вечер, хотя уж куда бы, кажется, еще случаться?..
Старшина Титов влетел в ходовую рубку так стремительно, что едва не сбил с ног Шамшурина. Задохнувшийся от воды, ветра и стремительного бега старшина остановился, перевел шумное дыхание и только после этого подал командиру радиограмму. Листопадов пробежал ее глазами, задумался, перечитал еще раз. Молча передал Шамшурину. Тот прочитал дважды и, пожав плечами, протянул листки штурману Гончарову, который был еще настолько переполнен радостной благодарностью, что не сразу вник в смысл прочитанного. Он прочитал, еще раз перечитал, и лишь после этого его кустистые брови сошлись у переносья.
Гончаров поднимает на командира встревоженный взгляд. Но командир молчит. Теперь они молчат втроем: командир, помощник и штурман. И теперь особенно отчетливо слышно, как все еще ревет, стонет, мечется темное, неразличимое море вокруг. Титову Листопадов кивает, и тот убегает в рубку, где сейчас несет вахту Власов. В молчании проходит довольно долгое время: Листопадов все слушает, как ревет море, и легонько покачивается, заложив руки за спину, — с каблуков на носки. Шамшурин грызет ноготь, и если сейчас взглянуть на него со стороны, можно увидеть, какое у него обрюзгшее и усталое лицо. Штурман Гончаров время от времени покачивает головой и вздыхает.
И тогда Шамшурин осторожно и как-то тускло, будто не обращаясь ни к кому определенно, произносит:
— Да, но при чем тут мы?
Но командир не отозвался. Он даже не повернул головы в сторону своего помощника; ничто не дрогнуло в замкнутом лице командира. Потом он глухо произнес:
— Послушайте, Шамшурин, у вас были когда-нибудь дети?
— Я не понимаю, — вспыхивает помощник. — Вам известно…
— Мне известно только то, что мне известно, — сухо возражает Листопадов. — И я просто подумал: помнишь, ты спросил, где это я гулял прошлую ночь? А гулял я вот где…
Шамшурин слушает его молча, и нескрываемая физическая боль заметна на его лице, и думает он сейчас, как ни странно, не об Асе, нет: он думает о той безымянной женщине в Голубиной пади, в домике на краю обрывистой сопки.
— К чему мне все это знать? — возражает Шамшурин, когда Листопадов делает паузу.
— Видишь ли, просто я сейчас думаю о том, что ведь и она, — он кивает на бланк радиограммы, — она тоже чья-то дочь…
— Но у нас военный корабль, мы выполняем боевое задание. По-моему, мы не имеем права отклоняться от курса…
— Вот именно, боевое, — насмешливо подтверждает Листопадов. — Везем картошку… А там — человек…
Странное дело: умом, рассудком Листопадов на стороне своего помощника. Во всем, решительно во всем Шамшурин прав: и в том, что «Баклан» военный корабль, и что любое задание должно выполняться точно и в срок — все равно, везешь ты картошку или телеграфные столбы. И все-таки Листопадову не хотелось соглашаться со всеми этими разумными доводами, к которым — не будь этого шторма, и этой странной ночи, и еще чего-то, он уж и сам не знал чего, — командир корабля тоже обязательно прибегнул бы.
— Вот что, Владимир Петрович, — твердо произнес Листопадов. — У меня нет привычки обсуждать коллективно свои решения. Берег я, конечно, запрошу. И знаю, что за ответ будет: «Действуйте, сообразуясь с обстановкой». Но решение я уже принял. И никому, прошу это запомнить, н и к о м у я еще не передал право отвечать за мои собственные решения. — Каким-то неожиданно повеселевшим голосом он приказывает: — А ну-ка, Гончаров, давайте мы вместе прикинем…
Шамшурин угрюмо молчит.
…По-разному действует горе на людей. Одних оно пригибает, парализуя волю, активность и самую любовь к жизни. Других, наоборот, делает злее и сильнее — такой человек в неделю свершит столько, что за год не сделал бы.
Шамшурина горе ожесточило.
Сначала он еще верил, что Ася вернется к нему: странная это и мучительная мужская вера, когда и веришь, и знаешь, что нельзя уже верить, и все-таки веришь. Каждый раз, когда корабль возвращался на базу, он чуть ли не бегом торопился по лестнице из порта — это была очень широкая лестница, со множеством ступенек, и он перешагивал через две, через три ступеньки.
Потом начал искать повод оставаться на корабле.
Перемену в помощнике командира первым угадал Остапенко. Он внимательно и долго приглядывался к Шамшурину. Нет-нет, внешне все выглядело совершенно так же, как прежде: помощник командира с достаточным усердием добивался порядка на корабле, с офицерами был достаточно дружелюбен, к матросам — достаточно внимателен. Но именно это-то и настораживало Остапенко: он ненавидел самое слово «достаточно», оно, по его мнению, означало, что человек сам установил для себя границы доброты, дружелюбия, служебного рвения. А это значит — он стал человеком формы, а не души!
Остапенко поделился своими наблюдениями с командиром, тот нахмурился:
— Я и сам это замечаю, только вот причины не знаю…
Уже не сиживал Шамшурин под вечер, в свободную минуту, на юте среди благоговейно слушающих его матросов. Уже не подбадривал он людей какой-нибудь нехитрой шуткой, какая именно и нужна им, когда особенно трудно. Не вносил своим приходом в кают-компанию того оживления, какое возникало прежде. Если же речь заходила о женщинах, он поднимался и, вспомнив о делах, просил у Листопадова разрешения выйти из-за стола. Впрочем, всегда он это делал с таким тактом, что никому не приходило в голову усомниться в неотложности его дел.