И вот сейчас — это странное, пугающее безразличие к чужому горю. Листопадов твердо знал: еще несколько месяцев назад для Шамшурина вообще не было бы вопроса, идти на помощь человеку или не идти. Остапенко как-то недавно высказал предположение:
— Понимаешь, Дмитрий Алексеевич, у него, по-моему, какое-то большое горе. А спрашивать нельзя, раз сам молчит: только бо́льшую боль причинишь своими расспросами. — И уверенно добавил: — Как это ни жестоко, а если я прав, то его выздоровление начнется только после того, как он увидит горшее горе, чужое. И если оно покажется ему сильнее собственного…
«Чудит фельдшер, — подумал после того разговора Листопадов, чуть усмехаясь. — Такие нагромождения «если», что батюшки-светы…»
Ему казалось, что все проще. Ну, повздорил с Асей — это бывает. Ну, может, даже затосковал по жизни на берегу. Это тоже бывает, и тогда Листопадов не стал бы удерживать своего помощника ни единого дня.
…Листопадов привычно потер подбородок: нет, решение принято, и ничего он уже менять не станет.
— Остапенко, ко мне, — приказал он. И когда фельдшер, смахивая капельки с бровей, вошел в рубку, Листопадов нетерпеливым жестом остановил его попытку доложиться. — Такое дело, Сергей Михайлович, — Листопадов вглядывался в лицо фельдшера. — На мысе Озерном, на рыбоприемной базе, умирает девушка. По радио обращаются ко всем судам, находящимся в этом районе. — Листопадов помедлил. — Давай, парторг, вместе думать. Но имей в виду: решение я уже принял. Попытаемся подойти к Озерному… если, конечно, ты не отказываешься помочь.
— А что тут думать? — удивился Остапенко. — Думай не думай, а на помощь идти нужно. Это я вам и как парторг и как медик говорю.
— А… а шторм? — Листопадов покосился в сторону молчаливо стоявшего поодаль Шамшурина. — А наше задание?
«Но ведь ты же сам говоришь, что уже принял решение, — с неожиданной неприязнью подумал Остапенко. — Зачем же тогда…» Но только взглянув на Шамшурина, понял, к кому обращены странные слова командира корабля.
— Н-да, — Остапенко, как он всегда делал в трудную минуту, подергал себя за мочку уха. На мгновение ему представился одинокий катерок, взлетающий на черных волнах к черному небу, и он зябко передернул плечами. — Ну да ведь как это прежде говаривали: бог не выдаст, свинья не съест. А картошка… Ну что ей сделается за несколько часов? Я вообще. — он развел руками, — вообще не понимаю, как это можно ставить рядом: картошка — и человеческая жизнь!.. — Он дружески, как-то озорно подмигнул Шамшурину: — Только матросов мне, Владимир Петрович, дай покрепче.
Листопадов знал, что фельдшер Остапенко не станет колебаться, идти ли ему на мыс Озерной. Он не знал одного: примет ли для себя какое-нибудь решение Шамшурин? Или так и будет понуро, безвольно молчать? Сбоку, чуть наклонив голову, он выжидающе следил за помощником. И не удивился, когда услышал низкий, глуховатый голос Шамшурина:
— Товарищ капитан третьего ранга… Дмитрий Алексеевич…
— ..?
Шамшурин стоял по-уставному: пятки вместе, носки врозь, руки по швам. И только глаза были полны смятения.
— Разрешите мне… пойти с Остапенко.
— Для чего? — Листопадов пожал плечами. — Не вижу в этом никакой необходимости… Ты же знаешь, Владимир Петрович, в каких случаях помощник может покинуть корабль… Или ты, — командир усмехнулся. — перестал верить в способности наших старшин и матросов?..
— Да нет, я не потому, — проговорил Шамшурин.
— …А за готовность помочь, — Листопадов улыбнулся хорошей, открытой улыбкой, — вот за это благодарю. — Он повернулся к фельдшеру: — Ну, ни пуха ни пера! — Крепко, обеими руками он пожал мягкую, как у женщины, руку фельдшера. — Да, а как там Малахов?
— Поправится. А вообще-то здорово его прихватило!..
Листопадов положил руку на плечо Шамшурину и отвел его в сторону.
— Об этом не спрашивают… Но ты все-таки скажи: что происходит? Что-нибудь с Асей?
Листопадов опасался, что помощник взорвется, вспылит, ответит резкостью. Но Шамшурин молчал. Он очень долго молчал, и рука командира все лежала на его плече Потом поднял взгляд.
— Ася ушла, — одними только губами произнес он.
Листопадов сжал его плечо. Что ж, иного и не могло произойти, они слишком разные люди — Шамшурин и Ася; и он не знал, что сказать этому молчаливо страдающему человеку; он не знал слов, которые могли бы сейчас помочь Шамшурину. Да их, наверное, и не было, этих слов. И еще ему, Листопадову, стало нестерпимо стыдно, что он так дурно думал об этом человеке… Что ж, это наука…
Шторм продолжал реветь.
В живой природе, окружающей человека, нет ничего, с чем можно было бы сравнить этот тяжелый, низкий, непрекращающийся рев штормового моря.
Вечерняя тьма скрыла от людей все остальное — были только звуки, и они переполняли человека, они сжимали сердце неизъяснимым страхом, — звуки, метавшиеся в черной ночи.
И вдруг Листопадов услышал: кто-то рядом совсем по-домашнему, тихо напевает песенку; и странно: стала слышна только одна она, негромкая и рассеянная:
— Кто поет? — удивленно произнес командир.
И штурман Гаврилов поднял голову:
— Простите, Дмитрий Алексеевич, забылся…
Песенки больше не было, и снова стало слышно море. Теперь это было похоже на то, как если бы сразу играли на тысяче, нет — на ста тысячах виолончелей, и все — на басовых рокочущих струнах: однообразно и угрюмо. «Музыка шторма», — усмехнулся командир и велел принести чаю покрепче.
— Вам тоже, Шамшурин?..
Трудно сказать, как распространяются новости на корабле, но это факт: любая весть, касающаяся личного состава, через полчаса будет известна на всех боевых постах. Сейчас корабль гудел растревоженным ульем: матросы просяще заглядывали в глаза старшинам, а те и сами ничего толком не знали — кого помощник отберет идти спасать эту девушку?..
Кто-то предлагал жеребьевку, кто-то напирал на то, что идти должны отличники боевой и политической подготовки. И только когда раздался короткий щелчок в динамиках, все умолкли.
— Команде второго катера, — голос капитан-лейтенанта Шамшурина был, как всегда, спокоен, — а также старшине Левченко… приготовиться к спуску катера.
«…20.55. Курс норд-норд-ост, идем к мысу Озерному.
В 21.05 отправлен катер на Озерновскую сельдевую базу, по радиопросьбе о срочной медицинской помощи. Отбыли: капитан медицинской службы Остапенко, старшина первой статьи Левченко, матросы Безруков, Лопатин, Кропачев.
Шторм стихает…»
Малахов все еще сидит в пропахшем лекарствами каютке у фельдшера, привалившись к переборке. Капитан куда-то ушел, и Малахов, закрыв глаза, отдается своим невеселым мыслям: теперь можно не делать перед матросами вида, что ты спокоен, можно не бояться, что они заметят твою печаль, — трудна командирская доля. Горькая складка лежит у его рта. Эх, Сашка, Сашка, на кого ты будешь похож, образина искалеченная, когда пройдут эти окаянные ожоги?..
Он еще и до флота, в этой Костроме, считался парнем отчаянным, «рисковым», как говорили восторженные детдомовцы. На Волге, повыше дебаркадера, был, говорят, страшенный омут — туда мальчишек запросто засасывало. А он только смеялся: откуда тут ему взяться — омуту? И с разбегу прыгал в темную, страшенную глубь. Он — что уж тут, дело прошлое — излазал все окраинные сады и перепробовал кислые, северные яблоки со всех чужих яблонь.
Да и на корабле он вроде был не из тех, кто в раздумье чешет затылок, если какая опасность.
А вот Катю он боялся. Он перебирал в памяти всю свою недолгую любовь, но не с начала, не со знакомства, как это делают все на свете, а с той последней минуты, когда Катя швырнула на скамейку его букет и, скорбно выпрямившись, прошептала дрожащими губами: