Он выжидающе умолк, откинувшись в кресле.
— Позвольте, Евгений Романович, — первым поднялся лейтенант Старк 3-й. — Мне, сознаюсь, не совсем понятны причины вашего недовольства. По-моему, у нас нет оснований говорить о плохой организации службы на «Авроре». Кто показал во всех портах пример быстроты и слаженности при постановке на якорь и съемке с якоря? Мы! Кто взял приз по эскадре за быстроту погрузки угля в Танжере? Тоже мы!..
Егорьев поморщился: опять этот шумный выскочка разбрасывается местоимениями!
— Ну, если быть точным, — остановился он, — приз взяли не мы с вами, а матросы. А в этом есть некоторая разница.
— Да, но что такое матрос? — продолжал не соглашаться Старк.
Егорьев положил ладонь на портсигар.
— Прошу, лейтенант, выражаться обдуманнее. Матрос — основная сила на флоте, это известно еще со времен петровского Морского устава. И Нахимов, и Ушаков, и Лазарев нас этому тоже учили. Так-е!..
Словно не замечая, как покраснел от обиды опустившийся в кресло Старк, Егорьев продолжал:
— Замечено мною, что вахту нижние чины несут небрежно, а офицеры на это не обращают внимания. Дисциплина на корабле падает. Матросы разговаривают слишком громко и слишком, я бы сказал… открыто…
Дорош слушал Егорьева со все обостряющимся ощущением той большой тревоги, которая не высказана прямо в словах командира, но которая и ему, Дорошу, близка и понятна. Разве он сам не задумывался десятки раз в эти последние дни над тем, что происходит на эскадре и на самой «Авроре»? Разве не делал он мучительных попыток найти — хотя бы для самого себя — объяснение тому равнодушию, с которым правит службу большинство его матросов?..
Дорош почувствовал, что, если сейчас, сию минуту он не встанет, не выскажет всего, что накопилось в его душе, ему-будет еще труднее, еще невыносимее.
— Разрешите мне два слова сказать, Евгений Романович, — взволнованно поднялся он. Егорьев молча кивнул и с любопытством посмотрел на побледневшего от напряжения лейтенанта.
— Я полностью согласен, — резко, сам не узнавая своего голоса, заговорил Дорош. — Согласен, что организация службы на «Авроре»… оставляет желать лучшего. А отчего? Оттого, что некоторые из нас не считают матроса за человека. Да, не считают!..
Небольсин вскинул на Дороша настороженный, холодный взгляд: это еще что за новости? Он перевел этот взгляд на Егорьева, словно ища у того ответа или поддержки, но Евгений Романович в эту минуту разглядывал Дороша так, будто видел его впервые. А Дорош уже не замечал ничего: ни отчужденного взгляда старшего офицера, ни презрительной улыбки лейтенанта Ильина, ни сочувственного жеста Бравина.
— Да, мы требуем от матроса предельного напряжения духовных и физических сил. В особенности духовных: поход тяжел, матросы вдалеке от родины, от родных, вестей из России не имеют!..
— Скажите на милость, какие сантименты, — насмешливо процедил лейтенант Ильин, глядя не на Дороша, а куда-то в сторону.
— Нет, это не сантименты! — вспыхнул Дорош. — Это обыкновенная человечность, о которой вы, лейтенант, временами забываете. Я имею в виду случай с матросом Кривоносовым. А Нетес? Ведь затравили же молодого матроса!.. — Он перевел взгляд на Егорьева: — Считаю, что бить матроса только за то, что он вовремя не уступил дорогу, подлость вообще. Издеваться над матросом в такой, — он сделал нажим на этом слове, — в такой обстановке, когда люди и без того измучены тяготами походной жизни, штормами, ночными учениями, каждочасной боевой готовностью, — подлость вдвойне!..
Дорош перевел дыхание и попросил у Егорьева разрешения сесть. Только сейчас, опустившись в кресло, он почувствовал, что его колотит нервный озноб. И все-таки он никогда не пожалеет о том, что высказал все это вслух! Пусть знает командир корабля, пусть все знают, что беспричинно он не даст в обиду ни одного своего матроса.
Но тут же — через мгновение — он начал сомневаться: а не с ветряными ли мельницами ты воюешь, смешной человек?.. Вот так и всегда у него: наберется смелости, рубанет сплеча, а потом терзается сомнениями!
Он упрямо сжал губы. Наступило долгое молчание. Ильин, лицо которого медленно покрывалось багровыми пятнами, пробормотал:
— Это уже слишком! Это, знаете…
Егорьев сумрачно посмотрел на него, пожал плечами:
— Я предупредил, что даю возможность каждому высказать все, что он думает. Зачем же так волноваться? Вы, очевидно, тоже хотите что-то сказать?
Но Ильин отмолчался.
Мичман Терентин с любопытством наблюдал за командиром крейсера. Временами он отказывался понимать капитана первого ранга: то Евгений Романович вдруг становился яростным защитником бедненьких, многострадальных матросиков, то — вроде как сейчас — туманно отмалчивался, когда требовалось четко определить свое командирское отношение к происшедшему, то где-нибудь на артиллерийской палубе или на полубаке ни с того ни с сего напускался на первого попавшегося матроса за малейшую, ничтожную провинность, которую даже Небольсин простил бы. «Каковы же в конце концов взгляды и убеждения капитана первого ранга?»
И тут же подумал: а у меня-то самого есть какие-нибудь убеждения? Вот то-то и оно!..
Затянувшееся молчание нарушил Егорьев. Поднимаясь из-за стола, он сказал сухо:
— Ваша страстная речь, лейтенант, производит впечатление… Господа, больше вас не задерживаю…
На палубе мичман Терентин взял Дороша за локоть:
— Великолепно сказал, Алеша! Правда, несколько… экспансивно, зато смело. — Он вдруг расхохотался: — А Ильин-то, Ильин!.. Ты видел, как он взбесился? Ведь ты те его, можно сказать, на обе лопатки положил. Нет, молодец, право! — И он снова захохотал, довольный.
Дорош досадливо поморщился:
— Ах, да в Ильине ли дело?
Терентин смутился:
— Нет, это я, конечно, так, между прочим. Разумеется, я тебя понимаю: издеваться над беззащитными матросами — ужасная гадость. Знаешь, у моего отца камердинер есть, Ерофей, так тот любит говорить: кто обижает собаку да юродивого — самый последний человек!..
Дорош покачал головой:
— Ох, Андрюша, хоть бы иногда ты подумал, что говоришь.
— А что, опять что-нибудь не так? Ну, прости — это ведь я не от злого сердца… — И, чтобы скрыть неловкость, он что-то замурлыкал под нос.
А Дорош думал о том, что вот и еще одним непримиримым врагом у него прибавилось: Ильин теперь до самой смерти не забудет обиды.
«Ну и пусть его!» — упрямо заключил лейтенант.
ГЛАВА 4
Мичман Терентин, несмотря на все свое легкомыслие, почти точно определил душевное состояние Егорьева. Евгений Романович действительно не мог в последнее время разобраться в собственных взглядах на жизнь, на все, что происходило вокруг.
Прежде было как-то проще. И на Дальнем Востоке, и — позже — на Балтике он памятовал об одном: морскому офицеру нужно до тонкостей знать свое дело, быть выносливым, хладнокровным, общительным, а что касается политики и всего прочего — тут уж увольте, это не по его части. Спортсмен, весельчак, душа общества, он становился скучным и неинтересным собеседником, как только речь заходила о политических вопросах.
— Пас! — разводил он руками. — В этом, простите, полнейший профан.
И ему прощали, и того больше: начальство, похоже, даже поощряло его безразличие ко всему, что выходило за пределы интересов морской службы.
Но теперь жизнь все смелее и все настойчивее вторгалась в его дела, в его мысли, в его планы и заботы, и от нее некуда было скрыться.
Рост крестьянских волнений в России, слухи о которых до него доходили, тревожил его, хотя самому ему терять было нечего. Он кое-что слышал о социальных теориях некоего доктора из Рейнской провинции — Маркса — и даже из любопытства прочел однажды какую-то брошюрку русского марксиста Плеханова, но в возможность рабочей революции в России верил мало. Для революции нужны пролетарии, а на русской земле откуда им взяться? Разве что лет через сто пятьдесят — двести…