Иванов — Небольсин остановился в центре толпы, намереваясь что-то сказать, но тут его кто-то предостерегающе дернул за рукав.
На палубе в эту минуту показался настоящий Небольсин. С минуту он молча недоуменно глядел холодными недобрыми глазами на своего двойника, потом так же молча круто повернулся и, не сказав ни слова, легко взбежал но трапу на мостик.
— Вот тебе, бабушка, и юрьев день! — разочарованно прошептал кто-то в толпе матросов.
Праздник был испорчен.
Вечером в кают-компании Егорьев — он весь день пробыл на «Суворове» по вызову адмирала Рожественского — поинтересовался, достаточно ли удачно прошло празднество.
— Недурно, — сухо бросил Небольсин, не поднимая взгляда от тарелки.
Мичман Терентин мучительно покраснел. Но уже через минуту он, как всегда, забыл о своих печалях и невзгодах и заразительно хохотал, слушая какую-то забавную историю, которую вполголоса рассказывал всегда уравновешенный, спокойный лейтенант Лосев.
Егорьев догадался, что в его отсутствие произошло что-то неприятное, досадное, но расспрашивать не стал.
Из-за стола Небольсин вышел первым.
ГЛАВА 5
Без малого два месяца проболела Катя, и вконец отчаявшийся Митрофан Степанович начал терять всякую надежду на выздоровление дочери.
Ночи напролет металась она в бреду, шептала что-то пересохшими, почерневшими губами, стонала, звала то отца, то Акима, то снова отца; и старик, сидя у ее кровати, с тоской глядел на дочь, бессильный хоть чем-нибудь помочь ей.
Каждое утро у него начиналось с одних и тех же забот. Осторожно, чтобы не потревожить впавшую в забытье Катю, он выдвигал один за другим скрипучие ящики старенького комода: что еще можно продать? И на врача и на лекарства требовалось так много денег, а от тех жалких грошей, которые накопила Катя за два года работы на фабрике, давным-давно уже ничего не осталось…
Ровно в полдень приезжал врач. Толстенький, неизменно веселый, потирающий руки так, будто визиты к девушке доставляли ему огромное удовольствие, он входил и, сбросив на руки Митрофану Степановичу тяжелую доху, склонялся над постелью Кати всегда с одним и тем же вопросом:
— Итак, что мы наблюдаем сегодня?
Он щупал пульс, клал холодную, мягкую руку на лоб девушки и говорил:
— Недурственно-с. — И, словно кто-то с ним не соглашался, продолжал тоном, не допускающим возражений: — А что думаете, организм молодой, свое возьмет. Поправитесь, красавица, поправитесь…. Я еще на вашей свадьбе погуляю. — Он оборачивался к Митрофану Степановичу: — Куриный бульон плюс жажда жизни — и победа обеспечена.
Он произносил это бесстрастно, будто заученно, снимая с вешалки свою тяжелую доху.
И только на крыльце, когда Митрофан Степанович шел провожать его, добавлял уже совсем иным голосом:
— Редчайший по тяжести случай двустороннего воспаления легких. Однако будем надеяться…
Небрежным жестом пряча деньги в карман, он никогда при этом не договаривал, на что именно нужно надеяться.
Митрофан Степанович шел с ним до калитки, пытаясь на ходу заглянуть ему в глаза, и тоскливо спрашивал:
— Так на что же надеяться-то? Ведь извелась она вся, глядеть на нее — и то больно. Кожа да кости остались…
Но доктор уже не слушал старика: его ожидали другие визиты, он торопился, он и так непростительно долго задержался здесь, старик должен понимать, что это не так просто — быть уже довольно известным в Петербурге врачом.
— Послушайте, голубчик, — бесцеремонно советовал доктор Митрофану Степановичу. — А почему бы вам не пригласить вместо меня другого, более… доступного врача?
Митрофан Степанович вздыхал и сознавался, что приглашал уже — своего, фабричного, да ведь от них, от бесплатных, толку мало.
— Н-да, конечно, — снисходительно соглашался доктор и, прощаясь, протягивал старику два пальца. — Послезавтра загляну еще, — говорил он, откидывая медвежью полость саней, и застоявшиеся сытые лошади устремлялись вперед.
А Митрофан Степанович долго еще стоял у калитки, бормотал себе что-то под нос, потом горестно вздыхал и брел обратно.
Все чаще с затаенной тревогой поглядывал он на дочь: поднимет ли он ее на ноги, спасет ли? Куриный бульон — шутка сказать!..
А она все худела, словно таяла на глазах: скулы становились все острее, кашель все надсаднее, черные круги под глазами все гуще…
— Как, доченька, не лучше тебе? — с тревогой спрашивал Митрофан Степанович, и она молча кивала: лучше, а сама хваталась за грудь, задыхаясь в надсадном кашле.
Давно отгремела дождями по кровле холодная, ветреная осень; уже выпал мягкий, пушистый снег и по ночам за окнами трещали первые морозы; уже Неву сковывало льдом, и ничего не боящиеся, отчаянные петербургские мальчишки исчертили ее своими коньками вдоль и поперек; уже шальные пурги ревели от зари и до зари хриплыми, одичалыми, наводящими тоску голосами, а Катя все не вставала с постели, Митрофан Степанович не раз ходил в гавань, в надежде получить там хоть какую-нибудь случайную работу, но его оттуда выпроваживали бесцеремонно:
— Иди, старче, иди. Тут и молодым-то работы не хватает…
И снова он выдвигал по утрам скрипучие ящики старенького комода…
Поднявшись в первый раз — отца в это время дома не было, — Катя не сразу, с передышками, добралась до комода, заглянула в тусклое зеркальце — и отшатнулась в неподдельном ужасе: страшилище-то какое, господи! Аким ее такую и не узнал бы, наверно.
Но горюй не горюй, а жить надо, — значит, надо собираться снова на работу.
На следующее утро Катя, еще пошатываясь от слабости, собралась на свой «Треугольник». Митрофан Степанович пробовал отговорить дочь, убеждая повременить, но та молча качнула головой, и тогда он вызвался хотя бы проводить ее до фабрики.
— Не нужно, — тихо сказала она. — Нет, не нужно. Я и сама дойду.
На улице Катя зажмурилась от яркого света. Озаренное утренним солнцем, блестело все. Блестел снег, блестел ледяной покров Невы, блестели разрисованные морозными узорами окна домов. Было холодно, и Катя поплотнее закуталась в коричневый вигоневый платок. А на душе у нее стало вдруг так легко и радостно, что она готова была улыбаться всем и всему: и этому солнцу, и встречным прохожим, и даже усатому городовому, возвышавшемуся на перекрестке. Это была радость возвращения в жизнь, а что может сравниться с таким чувством?!
— Что, девушка, сияешь? Или влюбилась в кого? — озорно бросил на ходу какой-то долговязый гимназистик.
Катя молча улыбнулась и ему.
Она остановилась возле деревца, потрогала его шершавую кору: жизнь!
Она с веселым любопытством наблюдала, как малыши стараются пробить каблуками синеватый ледок в какой-то лужице: жизнь!
Долю, с передышками, добиралась она до обнесенного высоким каменным забором «Треугольника».
— Прохорыч, здравствуй! — обрадованно воскликнула. Катя, увидев в проходной знакомого старика сторожа.
Прохорыч недоуменно глядел на нее несколько минут. Потом он почему-то начал в смущении переминаться с ноги на ногу, опустив взгляд на свои огромные, обшитые кожей валенки, с которыми не расставался круглый год. А когда Катя собралась пройти внутрь фабричного двора, сказал смущенно:
— Нельзя, Катюша. В контору иди, в расчетную часть. — И отвернулся от девушки.
— То есть как… в контору? — не сразу поняла Катя. — Я ведь болела, Прохорыч… Болела, понимаешь? Только нынче поднялась…
— Ничего не попишешь, — повторял старик, все еще рассматривая валенки. — Велено тебе идти за расчетом, и весь сказ…
Катю он знавал еще девочкой. Босоногая, в ситцевом платьице до колен, с льняными короткими кудряшками, выбивавшимися из-под розовой косынки, прибегала она к матери, работавшей здесь. Тогда он пропускал ее беспрепятственно:
— Скачи, егоза, скачи. Мамашка давно ждет с обедом. — И умиленно глядел ей вслед: — Ишь, растет — Пелагеина любимица. Шу-у-страя девчоночка!..