Теперь он пропустить ее не мог. Рад бы, да не мог.

— Да как же так? — растерянно повторяла Катя. — Наверное, ты ошибся, Прохорыч, миленький… У нас же дома ничего не осталось. Пока я болела, все распродали… Мы же с голоду умрем, Прохорыч!

Сторож шумно вздохнул и неожиданно закричал высоким срывающимся голосом:

— Чего тебе от меня надо? Нет, скажи на милость: чего ты привязалась ко мне? Я тебе кто? Хозяин? Директор? Мастер? Я сам такой же, как ты, — ладно, что еще не выперли. — И примиряюще спросил: — Степаныч-то как там? Жив-здоров?

Девушка не ответила. Она постояла, подумала и вдруг устремилась внутрь двора, туда, где возвышались серые, угрюмые корпуса цехов.

— Куда?! — пытался остановить ее сторож, но Катя уже не слышала его окриков, она бежала по двору, ветер раздувал ее юбку, раскидывал полы легкой жакетки.

У входа в свой цех она остановилась; сердце колотилось так гулко, что Катя прижала к груди ладонь и испуганно прислонилась к стене; ноги дрожали, слабость подкашивала их, она боялась: вот-вот упадет.

Отдышавшись, Катя вошла в цех. Мастера в цехе не оказалось. Девушки-товарки обступили ее, сочувственно охали, расспрашивали, но посоветовали мастера не дожидаться. Все равно бесполезно — во всех цехах идет увольнение. Два дня назад еще сорок человек за ворота выставили.

— А куда ж мне теперь? Что делать-то буду? — в который раз спрашивала себя Катя. — Что делать?

Домой она шла как слепая, на ощупь…

Митрофан Степанович, только взглянув на дочь, без слов понял, что произошло.

— Ничего, доченька, — успокаивал он Катю, а у самого предательски дрожал подбородок. — Проживем как-нибудь и без твоего «Треугольника». Придумаем что-нибудь. Только и свету что в окне? Питер велик, найдешь работу…

Он бесцельно суетился, сновал из угла в угол, будто разыскивая что-то потерянное: ему было страшно заглянуть в огромные скорбные глаза дочери, затуманенные слезами…

Желая, очевидно, отвлечь Катю от ее невеселых мыслей, Митрофан Степанович пустился в воспоминания о том, как он в молодости тоже однажды остался безработным, но это уж по собственной воле.

— Вижу, что хозяин меня обсчитывает. Ну, из каждой получки, сукин сын, норовит урезать. Терпел я, терпел, а потом пришел к нему да по-нашему, по-балтийски и объяснил, что́ такое он есть. Пресноводная, говорю, твоя душа — или две жизни прожить собираешься? Ты хоть объясни, для чего жадничаешь-то?.. Думал, полицию позовет — нет, обошлось: струсил, должно быть…

Он откашлялся, помолчал.

— Рабочему человеку, доченька, гордость иметь надо!

Но Катя слушала его плохо, да и история эта была ей давно известна. Вздохнув, она снова надела жакетку, заправила волосы под платок и отправилась к лавочнику — просить в кредит: дома ни горсти крупы, ни ложки масла.

Только после ее ухода Митрофан Степанович изнеможенно опустился на стул и задумался: что же будет дальше? Ему хотелось кричать: «Люди добрые, да есть ли справедливость на свете?! Доченька, милая ты моя, не виноват я в том, что такая страшная, неимоверно тяжелая судьба у тебя!..»

Всю ночь не спала Катя, раздумывая, что ей теперь делать, а наутро пошла по соседкам расспросить, не знает ли кто адреса, где нуждались бы в прислуге или в прачке. Она, Катя, все сумеет — и в комнатах убрать, и обед приготовить, и присмотреть за детьми, и постирать белье.

При этом она так отчаянно кашляла, что сердобольные соседки с сомнением покачивали головами: кто ж это согласится взять в дом хворую прислугу?

Так ни с чем и возвратилась Катя домой.

— Ну ничего, ничего, — успокаивал ее Митрофан Степанович. — Образуется как-нибудь.

А перед вечером забежала к Кате подружка Зоя Гладышева, девушка с «Треугольника».

— Ты, говорят, у нас на фабрике нынче была? Ну как дела твои?..

Она-то и дала Кате адрес жены какого-то инженера на Садовой: там непременно найдется хоть небольшой заработок.

С тех пор, чуть забрезжит рассвет, Катя отправлялась в особняк на Садовой, где жила семья инженера крупного петербургского металлургического завода, — стирать горы белья, мыть полы, помогать кухарке.

Стоя у корыта, с руками, запушенными хлопьями мыльной пены, Катя с горечью думала о своей нелегкой судьбе, о будущем, которое полно тревожной неизвестности. Что́, в самом деле, ожидает ее впереди? На что надеяться, какой мечтой поддерживать собственные силы?

Кудряшки волос выбивались на лоб, она распрямляла усталую спину, тыльной стороной ладони поправляла их и снова погружала руки в шипящую, лопающуюся пузырями, теплую мыльную воду. Девочкой она любила помогать матери, когда та устраивала стирку: это доставляло ей удовольствие, она шлепала ладошками но воде и звонко, счастливо смеялась. Сейчас один вид мыльной пены был ей противен…

Можно было поступить так же, как поступали десятки ее подруг: выйти замуж. Тоже, конечно, не райское житье ожидает: какой-нибудь сырой подвал, и каждая получка на счету, и больные, истощенные дети — хорошо еще, если муж не пьяница попадется, а то совсем каторга.

Но опять же, не нужно будет самой думать, где заработать на хлеб да на воду.

Но она тут же отгоняла от себя эту мысль: нет, она дала себе слово ожидать Акима и будет его ожидать, как бы трудно ей ни пришлось, сколь бы несчастий еще ни подстерегало ее.

Одно плохо: от Акима — ни единой весточки нет. О том, куда «Аврора» ушла, Катя уже знала, но что там и как на корабле у них, жив-здоров ли Аким — понятия не имела. Пыталась расспросить «инженершу»: не присоветует ли та, как ей узнать про Акима, — ведь у хозяйки столько влиятельных знакомых в Петербурге.

Хозяйка в ужасе всплеснула руками:

— Что ты, милочка! Чтоб я каким-то матросом интересовалась? За кого ж меня примут, ты подумала? — Она не преминула съязвить: — И потом, в наших кругах как-то не принято… проявлять интерес к судьбе молодого человека, если он не муж, не жених…

Катя с нескрываемым презрением посмотрела на нее, но промолчала. Что ж дурного в том, что она хочет знать, где любимый ее, этот нескладный и ласковый матрос-богатырь, Микула Селянинович?

Аким, Аким!.. И поцеловал-то ее всего один раз — тогда, на прощанье, и ни одного слова о своей любви не успел сказать, а вот будто душу ей перевернул. И нет ей теперь без него ни покоя, ни счастья, ни самой жизни…

И за что только полюбила она этого застенчивого, неразговорчивого матроса? Вот ведь другие же есть — и красивее, и речистее: вечерами, когда Катя возвращается домой, она чувствует на себе внимательные, восхищенные взгляды моряков. Она знает: поотстань на минутку — сразу подойдут, заговорят, а там хоть трава не расти… «Молодости своей не ценишь, а молодость — она раз в жизни бывает», — говаривали практичные Катины подружки.

Но Катя проходила мимо, будто не замечая этих ищущих взглядов, а дома, засветив неизменную «семилинейку», писала Акиму длинные и немножко бессвязные письма. В этих письмах она рассказывала Акиму обо всем: и о теперешней своей жизни, и о том, что отец часто вспоминает его, Акима, и о том, что она верит: будет у них еще встреча, непременно будет.

Катя писала о самом сокровенном теми словами, которые подсказывало ей сердце.

«Трудно мне, Аким, без тебя, ох как трудно, и я не знаю, чем бы жила на свете, если бы не верила, что все у нас будет хорошо.

Береги себя…»

Она закрывала глаза и невольно улыбалась своим мыслям: уж очень как-то не вязалось это «береги себя» с ее представлением об Акиме. Такой большой, сильный, храбрый — он ли станет прятаться по углам в тяжелую минуту?!

Подружки звали ее на прогулки, где собирается веселая компания, — она отказывалась, ссылаясь на то, что не может оставить старика отца. Звали ее в синематограф, она отнекивалась — устала за день, было много работы.

— Гляди, Катя, так и проморгаешь свое девичье счастье, оно ведь короткое, как летняя зорька, — укоряли подружки, но Катя отмалчивалась или отшучивалась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: