— Тьфу, с тобой греха наберешься, — вконец обозлился отец Филарет и, сердито вздернув бороденку, заторопился к трапу. Погрозил со ступеньки: — Гляди, договоришься!
— Проваливай, проваливай, жеребячья порода, — вполголоса произнес Копотей. — Ишь, явился не запылился…
Матросы, с интересом прислушивавшиеся к разговору, кусали губы, сдерживая смех.
— Смотри-ка ты! — покачал головой Копотей. — Какая трогательная забота о спасении матросской души! Не успел я на корабле появиться, а он уже тут как тут. И все ему обо мне, оказывается, известно…
— Может, покурим пойдем? — предложил вдруг Аким Кривоносов.
— Это можно, — согласился Копотей.
У обреза, когда они остались втроем: Аким, Копотей и некурящий Степан Голубь, — Кривоносов сказал вполголоса:
— Я насчет нашего батюшки… Ты с ним поосторожнее.
— А мне что? — беззаботно пожал плечами Копотей. — Детей с ним крестить? Матрос — он весь на виду, верно? Его хоть в охранку, хоть к черту в пекло — одинаково не испугается. Как в той песне: «Сотри матроса в порошок, а он себе живет!..»
Он затянулся дымком и внимательно, изучающе поглядел сначала на Акима, потом на Степу.
— Однако рассказывайте, как вы тут? Унтеры небось бьют?
— А у вас, на «Донском», конфетки раздают? — зло возразил Кривоносов.
— Это верно, не раздают, — согласился Копотей. — Боцманы, поди, сволочь на сволочи?
— Двоюродные братья вашим.
— Тоже верно. Они на всех кораблях одним миром мазаны. Ну и что же теперь?
— А что? — не понял Кривоносов.
— А то, что мне, к примеру, — невозмутимо ответил Копотей, — моя физиономия настолько нравится, что я не хотел бы ее боцманскими синяками украшать. Она и без них вот ведь как хороша, даром что конопатая. Как думаете?
Кривоносов повернулся к Копотею.
— А ты что — слово петушиное знаешь против боцманского кулака? — спросил он. Новый матрос начинал ему все больше нравиться.
— Знаю, — подтвердил Копотей. — Вот.
И он показал Кривоносову руку с растопыренными пальцами.
— Это к чему бы? — недоумевая, спросил Кривоносов.
— А к тому самому. Если я тебя одним пальцем ткну, как думаешь — больно будет?
— Н-не очень, — сказал Кривоносов: он стал уже понимать, куда клонится разговор.
— Ну, а ежели я все эти пальцы да вот таким манером сожму, — и Копотей показал внушительных размеров кулак, — пожалуй, даже тебя, богатыря, свалить можно. Верно?
— Ну, верно, — согласился Кривоносов.
— А боцман — он телосложения более хлипкого, — подтвердил Степа, просветленный догадкою.
— Боцманы, — непонятно поправил Копотей. — Имя существительное, число множественное. А матросов все-таки больше!.. — Он поднялся, размялся: — Однако что ж это мы от других уединились? Негоже так. Пошли в кубрик?
По дороге он спросил у Кривоносова вполголоса:
— Много у вас на корабле… таких, как ты?
— Найдутся, — так же тихо отозвался Кривоносов.
…А вечером, после отбоя, Копотей, оказавшийся соседом Акима по койке, продолжил дневной разговор.
— У нас, на «Донском», вроде вашего боцман был: зверь, а не человек, — вполголоса рассказывал он. — Прямо тигра какая-то! Половина матросов с синяками ходила. А уж поперечное слово ему сказать — это и не думай: со свету сживет! Ну и что ж: проучили малость — сразу мягче стал. Нехитрая наука, а полезная.
— Как проучили? — заинтересовался Кривоносов.
— А очень просто. Идет он как-то ночью по палубе, вдруг сзади одеяло ему на голову кто-то набрасывает и давай бить! Чует, что не один бьет — много кулаков, а кто — поди догадайся. Уж он и ругался, и грозил, и потом упрашивать стал: пощадите, дескать, больше не буду. И так его славненько извалтузили, что он, сердешный, даже сознания лишился. А когда очухался — ни одеяла, ни матросов кругом. Один на палубе, только звезды над ним помигивают…
— Нажаловался?
— А на кого жаловаться? Да и знает он, что командир не похвалил бы его: битый боцман — это уже не боцман… Так и ходил потом недели две с синяками. Споткнулся, говорит, ушибся. А какой там споткнулся — вся морда фиолетовая. — Копотей насмешливо крякнул и умолк.
— Вот это здорово! — восхищенно воскликнул Степа Голубь. — И что теперь, мягким, поди, стал?
— Ну, не очень чтобы мягким, — проворчал Копотей. — А все-таки зуботычины с оглядкой дает.
— Слышь, Евдоким, — жарко прошептал Кривоносов. — А за что ты… штрафованный?
— За правду, — не сразу отозвался Копотей. — Кое-кому она, правда эта, хуже яда…
Кривоносов нащупал в темноте руку Копотея и крепко ее пожал, будто хотел сказать: «Считай, что мы с тобой теперь — самые верные товарищи!»
Не меньше, чем Кривоносов, обрадовался прибытию нового матроса Листовский. Правда, расположился он к Копотею не сразу, не так быстро, как Аким, — он долго присматривался, раздумывал, прислушивался к словам штрафованного матроса, а дня через три вдруг сам подошел к Копотею:
— Вот что, Евдоким. Я насчет себя коротко тебе скажу: горняк я, шахтер. И весь род у нас шахтерский… Батьку моего по доносу нашего попа арестовали. Так в тюрьме и умер.
Он задумался, будто подыскивая самые нужные слова.
— Прежде, знаешь, до флота, — продолжал он, — я многого не понимал. А теперь вот присматриваюсь. — Он умолк. — Э, да что там! — вдруг воскликнул он. — Одним словом, если нужен тебе верный товарищ, вот моя рука!
Так, понемногу, узнавал Копотей тех, с кем предстояло ему служить и дружить. И пусть их мало еще было, этих надежных друзей, — он верил: будет больше.
Однажды вечером он решил рассказать им о себе самом.
Рано, очень рано кончилось детство Евдокима Копотея.
До боли отчетливо помнит он тот вечер. Евдоким сидел за столом, готовил уроки: он учился в третьем классе реального. Мать, по другую сторону стола, проверяла ребячьи тетради, изредка улыбаясь — забавные изложения пишут ее ученики. В квартире было тихо и уютно, пахло сухими травами, собранными матерью еще в прошлое лето. На стене мирно отбивали такт старые часы: маятник ходил вверх-вниз, вверх-вниз, и Евдокиму казалось, будто часы укоризненно приговаривают: «Так-так… Так-так… Хорош, нечего сказать, опять сегодня штаны разорвал? Так-так…»
Из башенки наверху часов выскочила кукушка. Она прокуковала девять раз и снова юркнула за дверцу, в темное свое деревянное гнездышко. Мать, словно проверяя кукование кукушки, подняла глаза на циферблат:
— А батьки-то нашего все нет, сынок. И куда он мог запропаститься?
И, как будто в ответ на эти слова, в передней звякнул колокольчик — нетерпеливо, раз, другой, третий…
Мать поспешила в переднюю. Она возвратилась с каким-то незнакомым мужчиной. Он остановился в дверях, неуверенно вертя в больших жилистых руках старенький, измятый картуз.
— Варвара Павловна? Я — из депо, от вашего мужа…
Мать испуганно прислонилась к дверному косяку:
— Что-нибудь случилось? Говорите скорее!
Мужчина отозвался не сразу.
— Ну говорите же! — умоляюще повторила мать. — Арестовали?..
— Да, — выдохнул он наконец. — Нынче, в обеденный перерыв, взяли… Просил передать вам, чтобы не беспокоились.
Мать не закричала: крик был в ее зрачках. Она зажала рот ладонью, расширенными глазами глядя на пришельца:
— Взяли!..
Она так и не заплакала в тот вечер — она нервно ходила по комнате, поминутно прислушиваясь, не позвонят ли у входа. Придут с обыском или не придут? Долго и старательно жгла она какие-то бумаги, а пепел собрала в ведро и вынесла во двор. Евдоким следил за ней испуганным взглядом и не понимал: что же это происходит?
С обыском пришли уже перед рассветом. А на следующий день мать вызвали в участок: ей надлежало вместе о сыном в трехдневный срок покинуть город…
Девять лет после этого скитался по свету Евдоким: батрачил у кулака в богатом селе под Оренбургом; копал землю на строительстве железной дороги, которую начали тогда прокладывать на восток, к берегам Тихого океана; таскал тяжелые мешки на крупорушке где-то под Елабугой. И не было, наверное, работ, которых бы он не перепробовал за эти девять лет.