Так, день за днем, неделя за неделей: вода да небо, смыкающиеся где-то далеко-далеко, за краем выпуклой поверхности океана…
Иногда и то и другое меняет свой цвет; бывает, что случается это по нескольку раз на дню — глядишь, еще утром все до горизонта, и сверху и снизу, было одинаково синим, а к обеду — серое небо, серые волны, все серое; а перед закатом горизонт уже расписан такими щедрыми золотисто-пурпурными красками, что стоишь и глаз отвести не можешь.
И все-таки в походную жизнь моряков это не вносит разнообразия. Четыре месяца плавания эскадры — как один большой, непомерно затянувшийся, утомительный день; экзотика заморских берегов давно уж надоела, и сердцу все чаще хочется к милым русским березкам, к овеянным ветрами знакомым косогорам, к черемухе за плетнями, к зимним сугробам.
Новый год на «Авроре» встретили невесело. Тридцать первого декабря уходил в Россию транспорт «Малайя» с тяжелобольными, которых на эскадре становилось все больше.
С «Авроры» переправили на «Малайю» шестерых матросов и одного унтер-офицера: прощались с ними всем экипажем, совали им в карманы написанные второпях адреса, записки, письма, делились на дорогу махоркой, от души желали скорого выздоровления.
Через неделю после новогодия начался обычный для этих мест период дождей, и теперь дожди шли каждый день, почти непрерывно.
Так, в мелких будничных хлопотах, серенький, неинтересный, прошел весь январь.
«…Первого февраля эскадра вышла на двусторонний маневр…»
Евгений Романович откладывает в сторону ручку и задумывается. Весь этот поход кажется ему каким-то сплошным кошмаром, нагромождением безалаберщины, и — если останется жив — он почтет за счастье никогда не вспоминать о нем.
Взять, к примеру, хотя бы сегодняшний маневр: ведь это был позор, а не учение! Корабли, подобно слепым котятам, чуть ли не натыкались друг на друга, то и дело путаясь и нарушая строй; воля и инициатива командиров были скованы бесчисленными приказаниями, поминутно поступавшими с флагманского броненосца…
Если учения — преддверие боя, то что же будет самый бой?..
И он вспомнил: у адмирала Лазарева, кажется, есть замечание касательно того, что нигде так не нужны инициатива и находчивость каждого командира в отдельности, как в скоротечном морском бою.
Нет-нет, об этом он все-таки ничего не скажет в своем дневнике!
Евгений Романович тянется за пером и продолжает каллиграфически четкую запись:
«Ко всему начинаем понемножку привыкать… На «Анадыре», вследствие плохой изолировки большой паровой трубы, проходящей через угольные трюмы, произошло самовозгорание около тысячи тонн угля…
Посылаются люди со всех судов для разгребания горящего угля и перегрузки его по остывании на другие корабли. Этой канительной работой заняты несколько дней, снова начинаем разводить на судах угольную грязь…»
Вот тоже: штаб Рожественского, очевидно, помешался на этих запасах угля. Корабли перегружены сверх всякой меры, крейсерский ход снизился, а с флагманского «Суворова» снова и снова поступают приказания: пополняться углем.
Евгений Романович дописывает слово, которое так само и просится на бумагу: «бестолковщина!», но тут же тщательно зачеркивает его. О другом надо писать, о другом! Вот хотя бы так:
«…По воскресеньям суворовская музыка от четырех до шести дня играет в городе против губернаторского дома… В эти часы здесь можно увидеть весь «свет» Носи-бе… Там — в кружке — губернаторша, особа невредная, по наружному виду. Около нее еще несколько дам, видимо принадлежащих к администрации. Губернаторшу прохаживают и занимают разговорами флаг-офицеры Рожественского… Кругом черные няньки с белыми детьми, две-три французские монашенки, аккуратно одетые, с четками на боку, с распятием на груди, с контрастными к одежде белыми лицами и ручками, с глазами, умеющими многое сказать.
Над всем этим единственным в неделю приятным развлечением шелестит листва громадных манговых деревьев, с которых в прошлое воскресенье длиннохвостая светло-серая обезьяна бросала в публику тяжелые, недозрелые плоды манго, величиной в очень большую европейскую картошку…»
Тьфу ты, до чего ж дописаться можно: даже обезьяну не забыл!
А стоянка в Носи-бе недопустимо затягивается. Как это вчера мичман Терентин сказал: «Это — присказка пока что, сказка будет впереди». Довольно печальная присказка!
Егорьев задумчиво барабанит пальцами по столу. Иногда он просто не в состоянии понять, что и зачем ему приказывают.
То адмирал ни с того ни с сего затевал поутру такие бессмысленные и рискованные эволюции, что оставалось лишь диву даваться; то неожиданно семафором вызывал к себе всех командиров кораблей, а когда те прибывали, начинал расспрашивать о каких-нибудь незначительных мелочах, пустяках; то вдруг воспылал желанием перемещать людей с одного корабля на другой: с «Авроры», например, забрал весельчака Бравина, а взамен него прислал доктора Кравченко. Правда, Кравченко производит неплохое впечатление — толковый, кажется, человек и не сухарь. Но и с Бравиным, к которому все привыкли, расставаться было тяжело.
А самое главное то, с чем Егорьев мириться никак не мог, — это полное безразличие адмиральского штаба к характеру обучения нижних чинов. За все четыре месяца всего только один раз было разрешено произвести настоящий, а не условный, учебный залп. Адмирал все напоминает: берегите снаряды! — а о том не подумает, что это же не обучение комендоров, а так, бог знает что, пародия какая-то…
Больше всего удивляло Егорьева странно сочетавшиеся в Рожественском бесспорный ум — а это так! — с самым ограниченным, чиновничьим консерватизмом, боязнью всего нового.
Как-то однажды на совещании командиров Егорьев высказал предложение: по возможности, в ближайших портах изменить окраску кораблей эскадры.
— Районы, в которые мы идем, — доказывал он, — изобилуют летом частыми и густыми туманами, и японцы не случайно красят свои корабли в шаровый цвет, хорошо маскирующий в тумане. Наши же черные борта и оранжевые трубы будут выдавать нас с головой.
— А-а, прожект! — брезгливо махнул рукой адмирал. — Надоели мне эти прожекты. И потом, Евгений Романович, — он пожевал мясистыми губами, — прошу запомнить, что японцы нам не пример. У российского флота свой опыт, свои собственные традиции.
«Вот традиции-то у нас и попираются, — с горечью подумал Егорьев. — Ушаков, Нахимов, Сенявин, Лазарев, Корнилов, наконец, — все учили офицеров творчески осмысливать порученное им дело…»
Он хотел возразить, что мысль о камуфляже — вовсе не его, что принадлежит она Макарову и достаточно четко изложена в известных «Рассуждениях по вопросам морской тактики», но вступать в спор с адмиралом было по меньшей мере бесполезно.
Да Евгений Романович и знал из опыта, что одно упоминание имени Макарова было бы встречено штабными офицерами как некая бестактность. Рожественский не прочь был при случае помянуть похвалой память незаурядного адмирала, но допустить какие-нибудь сравнения с ним, сопоставления? Нет уж, избавьте!..
Макаров был, конечно, прав в том, что для ведения серьезной войны на Тихом океане следовало сначала по-иному позаботиться о дальневосточной окраине. Ведь что, в сущности, знают о ней в Петербурге? О царстве Берендеевом по сказкам и то больше известно.
А какие силы были положены на открытие этих земель! От Дежнева, Хабарова до недавних плаваний того же Макарова — целая плеяда самоотверженных храбрецов!..
Всеволод писал в Петербург:
«Владивосток потрясает своей забытостью. Дикость и произвол, первозданная нетронутость природных богатств, а с тем вместе полное пренебрежение к возможности их освоения…»
Что ж, точно определено, Евгений Романович отлично помнит Владивосток. Город с огромным океанским будущим, если, конечно, думать об этом, беспокоиться. Уж России ли не нужны ворота в Тихий океан!..