«Нет, что ни говорят, — думал Терентин, — а вряд ли найдется в мире что-нибудь красивее моря вот в этот короткий закатный час. Алексею бы посмотреть на эту волшебную картину!..»
Мичману вспомнился вчерашний — который по счету! — спор с Дорошем, когда они вечером по привычке расставляли фигуры на квадратах шахматной доски.
— Что с тобой происходит, Алеша? — напрямик спросил Терентин. — Ведь мы друг друга уже года два, наверное, знаем, а я тебя еще никогда таким не видел.
— Каким? — равнодушно произнес Дорош, выстраивая в ряд пешки. — Каким это ты меня не видел?
Было похоже, что он старается не глядеть на Терентина.
— Ну, я даже не знаю, каким… — замялся Терентин. — То ты вот тогда, помнишь, вдруг на вахту не вышел, а ведь раньше с тобой этого никогда не случалось. То начинаешь такое странное рвение в службе проявлять, что даже милейший Аркадий Константинович диву дается. То так же неожиданно остываешь… И с матросами как-то странно держишься. Глядишь на тебя — и не поймешь: жалеешь ты их или наоборот? Нет, тут что-то не то! Может, по старинной французской мудрости: «Ищите женщину»? — Он сделал паузу и осторожно поинтересовался: — У тебя что-нибудь с Элен не ладится?
— С Элен? — помертвевшими губами повторил Дорош, не поднимая взгляда. — Нет, откуда ты это взял? С Элен все прекрасно. Вот даже письмо от нее получил, как ты знаешь.
Внимательно, слишком внимательно расставлял он фигуры, будто важнее этого занятия для него сейчас ничего не могло быть.
— Ну, а что же тогда? — продолжал допытываться Терентин. — Или в службе разочаровался? Помнится, ты был поклонником морской романтики…
— Романтики? — Дорош внимательно посмотрел на мичмана. — Чепуха это все — романтика. Пусть ею господин Станюкович в своих книжицах занимается, у него неплохо выходит.
— Видишь, ты уж и на Станюковича нападать стал. А ведь зря, талантливый писатель. Я когда его «Коршуна» прочел…
— Возможно, — безразлично перебил Дорош. — Но ему все было ясно, его ничего не тревожило. А тут…
— Что тут? — насторожился мичман.
— А тут… главного в жизни не понимаешь! — Дорош помолчал. — Вот у меня есть новый матрос: Копотей. Видел его?
Мичман кивнул: и что же?
— Вот он, кажется, понимает… А я — нет!
— Это каким же путем пришел ты к такому скорбному умозаключению? — насмешливо полюбопытствовал Терентин, но Дорош словно не заметил его тона.
— Я и сам не знаю каким, — сознался он. — Но по тому вниманию, с каким матросы слушают его, как уважительно относятся они к каждому его слову, нетрудно понять, что он для них — настоящий авторитет. Так безоговорочно верят только людям, знающим какую-то очень большую правду, недоступную другим.
— Авторитет? Ну, это ты уж, знаешь, того!.. Авторитет, брат, штука, приложимая лишь к людям вроде нас с тобой, — возразил Терентин.
Дорош устало покачал головою: нет, это неправда. Он вдруг спросил, глядя в упор на мичмана:
— Слушай, Андрюша, ты никогда не задумывался: вот если бы в России случилась… революция: что бы ты стал делать?
— Как… революция? — растерянно переспросил Терентин.
— А очень просто. Как совершаются вообще революции… Ну так что же ты все-таки стал бы делать?
— То же, что при землетрясении на Невском, — отшутился Терентин. — Вероятность не большая. Да ты что, в самом деле, или переутомился? Несешь какую-то чепуху несусветную — матрос, авторитет, революция… Моя нянюшка покойная говаривала в таких случаях: окстись, голубчик!.. — И он деланно расхохотался.
— Вот видишь, и ты не знаешь, — грустно возразил Дорош и помедлил. — А Копотей — тот знает! — И он задумчиво побарабанил суставами пальцев по шахматной доске.
— Да что знать-то? — продолжал допытываться мичман. — Нечего сказать, хорош офицер флота, добровольно признающий, что какой-то матрос стоит выше него! Не вздумай когда-нибудь высказать эту ересь в присутствии Небольсина: Аркадий Константинович никогда тебе этого не простит. А того паче — отец Филарет.
— Ах, милый мичманок, все это не то! — вдруг лениво прервал Дорош. — Делай-ка лучше первый ход своими белыми…
Так и не допытался мичман Терентин, в чем же, интересно, жизненное преимущество матроса Копотея. Дорош играл рассеянно, путал ходы, а в середине партии вдруг смешал фигуры в одну кучу, поднялся и устало потянулся:
— Надоело играть. Спать хочу чертовски!.. Ты не сердись, Андрей, но я, кажется, действительно устал.
…Мичман постоял у борта и медленно пошел вдоль палубы.
Возле люка, ведущего в кубрик матросов роты лейтенанта Дороша, он остановился в нерешительности. Хорошо бы осторожненько потолковать с этим Копотеем: что, интересно, нашел в нем Алексей? Может, и вправду какой-нибудь матросский пророк объявился.
Он уже намеревался спуститься вниз, однако неожиданно остановился: снизу, из кубрика, доносился разговор, заставивший мичмана насторожиться.
— Так как же, братцы? — говорил кто-то, и мичман узнал по голосу Копотея. — Там, в Петербурге, кровь наших отцов, братьев и сестер пролита, а мы здесь что — в молчанку играть будем?.. Ведь вы подумайте: стреляли по безоружным людям!.. А там, поди, женщины были, дети… — Голос Копотея звучал напряженно, взволнованно.
— Да, может, ничего этого и не было? Может, выдумки все одни? Как же это так, чтобы стрелять по безоружным? — растерянно возразил кто-то в кубрике.
— Не может? Нет уж, это верные люди рассказывают. Во всех заграничных газетах, говорят, в подробности все описано. Тысячи полегли на Дворцовой площади. Тысячи. Вы только представьте себе это!
— Погоди, Евдоким, не горячись. Ну ты сам посуди: что мы здесь можем сделать? Мы же по рукам и ногам связаны. Знаешь корабельные порядки…
Терентин напряг слух. Это, кажется, говорил богатырь комендор Кривоносов: мичман не раз любовался телосложением этого Геркулеса в матросской робе.
— Что сделать? Очень многое! Или, думаете, лучше молчать? А совесть дозволит?.. Что можно сделать? В первую голову надо нашему брату матросу всю правду рассказать насчет того, что произошло в Питере девятого января.
«Девятого января? — мичман в недоумении напрягал память: — Любопытно! А что там могло произойти?»
И ему вдруг стало обидно, что вот его, офицера, держат в полном неведении. Уж наверняка командованию все известно, а он тут, как дурак, стоит и прислушивается к чужому разговору.
— Что сделать? — повторил Копотей. — Матросам правду расскажем, листовку, если надо, выпустим.
Дослушать этот разговор мичману не удалось. Он заметил неожиданно, что неподалеку от него, возле угольной горы, почему-то пригнулся на корточках отец Филарет: он приложил ладонь к уху и тоже прислушивается к разговору в кубрике.
Мичман кашлянул и пошел дальше, так и не спустившись к матросам.
Он раздумывал: доложить командиру крейсера? Небольсину? Вроде бы и не докладывать нельзя, а доложишь — Алексею наверняка всю карьеру испортишь: Копотей и те, другие, — подчиненные Дороша. А в таких делах пощады ждать не приходится.
Интересно, заметил ли его отец Филарет? Уж этот не преминет побежать к Небольсину. А может, отец Филарет все-таки и не слышал?..
Мичман остановился, подумал и затем, приняв какое-то решение, быстро зашагал к трапу, ведущему на верхнюю палубу.
Дверь каюты Дороша он распахнул, не постучав…
В тот же вечер Дорош вызвал к себе матроса Копотея.
— Закройте дверь, — сухо сказал он, когда матрос, лихо откозыряв, остановился у порога.
Копотей насторожился: лейтенант впервые обращался к нему на «вы».
Дорош помолчал. Затем сказал, не глядя на матроса:
— Я не из числа тех, кто готов наказывать людей за их взгляды на жизнь… И тем более мне не хотелось бы, чтобы это сделали другие… Скажем, за какую-нибудь необдуманную манифестацию. За агитацию, — вам это слово знакомо?.. Или еще за что-нибудь в этом роде. Мы идем на сближение с противником, и в такой обстановке закон будет неумолим. Окажутся ненужные жертвы. Вы меня понимаете?..