Копотей, растерявшийся в первое мгновение, быстро взял себя в руки. Долгим изучающим взглядом посмотрел он на лейтенанта. Что это: дружеское предупреждение или провокация?
А ротный командир с безразличным скучающим видом рассматривал свои ногти. Дорошу очень хотелось расспросить: что же это произошло в Петербурге, но он понимал, что матрос, даже если что-нибудь и знает, ничего не скажет.
— Ясно, ваше благородие, — не сразу произнес Копотей. Он выжидающе смотрел на лейтенанта, а тот словно не торопился его отпускать.
Наконец Дорош сказал:
— Идите…
Копотей повернулся, по-уставному щелкнул каблуками. В кубрике он тотчас отозвал в сторону Акима Кривоносова и Степу Голубя.
— Тебе было поручено доглядывать на трапе, чтобы никто не подслушал, когда мы говорили? — сурово спросил Голубя.
— Ну, мне. А что?
— А то, что проморгал ты. Эх, Голуба, Голуба, уж больно ты доверчив!.. Подслушала нас какая-то стерва, вот что.
И Копотей вполголоса рассказал о своем разговоре с командиром роты.
— Может, это он просто тебя на пушку брал? — высказал предположение встревоженный Аким Кривоносов. — Дескать, авось проболтаешься? Стороною, поди, что-нибудь услышал, а толком ничего не знает. Вот и выпытывает!
Копотей отрицательно качнул головой:
— Не думаю. Сам знаешь, офицеры у нас на «Авроре» всякие есть, а вот ему я почему-то верю… Придется нам, братцы, теперь особенно осторожно действовать. — Он задумался. — А все ж таки листовку мы выпустим! Это уж решенное дело. Тут нам никакой Небольсин помешать не сможет. Как считаешь, Аким?
Кривоносов отозвался не сразу:
— А знаете, не попросить ли ротного помочь сочинить листовку? Ты же, Евдоким, сам говоришь, что он не похож на других офицеров. Да вот и с тобой нынче как обошелся…
Степа Голубь опешил от изумления:
— Да ты что, очумел?
Но Копотей отнесся к предложению Кривоносова совершенно серьезно.
— Оно бы, конечно, неплохо, — подумав, сказал он. — Он куда грамотнее нас с вами. Но только… — Копотей остановился, подыскивая слова. — Только к таким делам люди, как бы сказать, по-разному приходят. Нам с вами, скажем, все понятно и все ясно: другого пути у нас в жизни и нет. А ему для этого через самого себя перешагнуть надобно. А это — ох как тяжело! — И он решительно заключил: — Нет, не годится. Не будем торопить события. Время само покажет, за кого он — за нас или нет.
— Ну, будь по-твоему, — согласился Кривоносов.
…А Дорош после разговора с Копотеем почувствовал, что у него будто гора с плеч свалилась: впервые за все последние дни ему стало легко, спокойно и свободно. Вышагивая по каюте — два шага вперед, два назад, — он думал о том, что Копотей — матрос неглупый, поймет его правильно, и все, надо надеяться, обойдется благополучно. Не прав Андрей, полагая, будто он, Дорош, должен был беспокоиться прежде всего о собственной карьере и ради этого предотвратить возможную манифестацию матросов.
Не в карьере дело. По службе ему все равно не продвинуться, да и теперь, после письма Элен, это не имеет ровным счетом никакого значения. Какая уж тут карьера?
А вот если матросы ни за что ни про что пострадают, по неосторожности своей, — это куда хуже. Тут — карьера, а там — тюрьма, а то, глядишь, и казнь…
Он невольно усмехнулся: вот было бы забавно, если бы Небольсин или отец Филарет узнали о предупреждении, которое он сделал Копотею! Можно представить себе, как вытянулось бы аристократическое холодное лицо Аркадия Константиновича. А батюшка небось креститься бы начал: свят, свят…
— Свят, свят!..
Отец Филарет мелко, торопливо крестится и выжидательно глядит на Небольсина: что решит старший офицер?
Аркадий Константинович внешне невозмутим. Лишь, если внимательно приглядеться, можно увидеть, как злые чертики торжествующе прыгают в его холодных, непроницаемых глазах. Вот это, кажется, и есть тот случай, когда дражайший Евгений Романович окончательно сломит себе голову: шутка ли сказать — революционный заговор на боевом корабле! И Небольсину становится немного не по себе — мурашки ползут у него по спине. Давно ожидал он подобной минуты, ох как давно! И тогда, когда подбирали на «Аврору» командира и он был убежден, что назначат именно его. И тогда, когда его не назначили, а вместо этого послали в подчинение к Егорьеву. И тогда, когда Егорьев — достаточно вежливо, но все-таки тоном, не допускающим возражений, — отчитывал его за какие-нибудь неполадки на корабле…
Не-ет, он, Небольсин, умеет выжидать. А кто выжидает, тот и побеждает.
И ему уже видится, как растроганный Рожественский пожимает ему руку: благодарю вас, Аркадий Константинович, я всегда верил, что вы превосходный офицер!..
— Значит, так и условимся, батюшка, — говорит Небольсин. — Никому ни единого слова, ни даже намека. И без моих указаний, пожалуйста, ничего не предпринимайте.
Отец Филарет понимающе склоняет голову: отныне он — само молчание.
ГЛАВА 10
Тревожной была предвесенняя пора этого года в северной русской столице.
Еще во многих рабочих семьях свежо и остро было горе тяжелых утрат, понесенных девятого января. Еще шли тут и там повальные обыски и аресты: охранка пыталась обезглавить неукротимо разраставшееся движение народного протеста. Еще на заводах каждый день продолжали «профильтровывать» списки рабочих, выискивая неблагонадежных.
А питерский пролетариат уже накапливал силы для новой ожесточенной схватки. Озлобленные затянувшейся бесцельной войной, безработицей, голодом, ожесточенные преследованиями и репрессиями, рабочие объявляли забастовки, и волна их все ширилась. К началу весны в Петербурге бастовало сто пятьдесят тысяч человек.
Волна первой революции захлестывала новые и новые губернии и уезды Российской империи.
После первой встречи Кати с Ильей в девичьем общежитии на окраине города прошло больше месяца. Еще три-четыре раза собирался кружок; приходил Илья, и Катя с каждым разом все полнее ощущала прилив незнакомого ей прежде какого-то торжественного, огромного чувства, как будто после долгого заточения она вышла на широкий солнечный простор.
Илья все тот же — в гимнастерке без погон, один рукав которой заправлен за солдатский ремень, сероглазый, внимательно глядящий на девушек; говорит он неторопливо, подыскивая самые простые и понятные слова, и Кате кажется, что он на голову выше прежнего полотера-весельчака Илюши, что это он, а не она, повзрослел, посерьезнел, будто разом перешагнув какой-то невидимый рубеж возраста.
— Вот так и происходит у нас в России, когда рабочий человек отправляется на поиски правды, — говорит он, и скорбные морщины проступают возле уголков его рта. — Идет он за правдой, а находит смерть, пулю, казачью нагайку…
Поздно вечером Илья, как обычно, вызывается проводить Катю. По дороге он неожиданно говорит:
— Скажите по совести, Катерина Митрофановна, не боязно вам ходить вот на эти собрания? Ведь это, знаете, ежели что — добром не пахнет. — И он настороженно умолкает.
— Почему вы об этом спрашиваете? — не сразу отзывается Катя, и хотя в темноте лица ее не видно, Илья догадывается по тону девушки, что она не на шутку обижена. — Меня ж никто туда насильно не тянет, верно?
— Значит, ты от чистого сердца? — допытывается Илья.
— Конечно! — восклицает Катя. — Но почему все-таки ты об этом заговорил?
Ох уж это «ты» и «вы»! Катя и Илья то и дело сбиваются с одного на другое, но, кажется, не замечают этого. Катя чувствует, что Илья чем-то очень озабочен. Она повторяет вопрос:
— Почему ты об этом заговорил?
— А вот почему… — Илья нерешительно умолкает, но теперь уже только на одно мгновение. — Вот почему. Нам, Катюша, очень нужна была бы твоя помощь…
— В чем?! — изумленно восклицает девушка. В чем она может быть полезна, слабая, неопытная, не очень-то грамотная?