Солженицын никому не захотел передоверить рассказ о себе, сам решил оставить потомкам автопортрет, запечатлеться в литературном зеркале. По его затее этот портрет должен был представить героя века, написанного во весь рост среди литературных недорослей и пигмеев,— задача, напоминающая канон «положительного героя» соцреализма.
Наверное, взгляд более беспристрастный, чем мой, найдёт и в этой книге свои достоинства. Да и я не слеп на хорошее в ней: есть слова верные, есть сцены сильные, особенно, когда касаются душевной природы автора, и там, где ему удаётся избежать избыточного самодовольства. Но я не рецензию пишу. Мне выпала роль свидетеля на затеянном им процессе, и свои показания я обязан дать.
Ведь «Телёнок» это и не мемуары, и не история. Не история, потому что Солженицын многое в ней не хочет помнить, о многом пишет иначе, чем было,— намеренно или случайно. Не вполне и мемуары, потому что в книге действуют лица, разительно досозданные и пересозданные его фантазией, но получившие, как в пасквильной литературе, собственные имена.
И как это ничто не дрогнуло в нём, когда он писал, а потом издавал на двунадесяти языках свой запоздалый памфлет против «Нового мира», против людей, один из которых в могиле, а другие — не в самых выгодных условиях для полемики с ним?
Но, может быть, правильнее пройти мимо такой книги в величавом молчании, будто не заметив её? Всегда и скучно и неприятно объясняться, оправдываться. Куда спокойнее утешить себя величавой надеждой, что-де «история рассудит», «к доброму имени грязь не пристанет» и вообще — «нашёл — молчи, потерял — молчи...»
Увы, история — дама капризная, у неё тоже есть свои любимчики и наушники, и иногда она слишком доверчиво закрепляет подсказанные её фаворитами оценки и репутации. Ей тоже следует что-то объяснять и доказывать: «дитя не плачет, мать не разумеет».
Великий поэт и журнальный деятель Н.А. Некрасов, которого часто вспоминают как предтечу Твардовского, всю жизнь мучился от бессовестных наветов, порочивших его как поэта и человека, но взял себе правилом: никогда не отвечать на клевету, никого не опровергать, ничего не оспаривать. Он был в перекрестье сложных людских и общественных взаимодействий, и чего-чего только не сыпалось на его голову! Ему приписывали недобропорядочность в деле об «огарёвском наследстве», ославили приобретателем и дельцом. Бранили за сомнительные знакомства, картёжную игру с цензором, упрекали в неискренности. Двое ближайших сотрудников «Современника» М. Антонович и Ю. Жуковский написали клеветническую брошюру «Материалы для характеристики русской литературы» (1868), где намекали на вероломство и сомнительные цели Некрасова-журналиста. Бурчали, ехидничали, сплетничали — а Некрасов молчал. Молчал — то ли по растерянности совестливого человека, которому, при всей облыжности клевет, всегда кажется, что есть за что и себя упрекать; то ли из гордой надежды на историческую справедливость. И зря. Сто лет тянется за ним хвост стародавних обвинений и сплетен. Лишь в последние годы въедливые историки литературы начинают распутывать этот клубок, и выходит: ни в «огарёвском деле», ни в конфликте с сотрудниками «Современника» ему не в чем было себя укорять — он просто не хотел оправдываться.
Ныне всякий слух и предвзятое суждение, скреплённое авторитетом известного имени, имеют из-за массовых средств информации и рекламы неслыханную прилипчивость и эпидемическую силу. Вот почему ещё нельзя позволить себе роскоши молчания и величавого игнорирования сказанного.
Не побрезгуем же заняться разбором обвинений и укоризн, высказанных в «Телёнке» «Новому миру» 60-х годов и его редактору Твардовскому.
* * *
Впрочем, от некоторых читателей этой книги я слыхал мнение, что Твардовский, несмотря на привнесённые Солженицыным «тени», выглядит у него фигурой крупной, привлекательной. Рад, если это так, и персонаж победил тенденцию автора «Телёнка». Но сам помириться с таким изображением А.Т. не могу. Возможно, это легче сделать тому, кто не знал Твардовского или знал его издали. Для тех же, кто знал его хорошо и близко, кто прожил рядом с ним эти годы, такой портрет — обида его памяти.
Вот, например, без тени неловкости на лице, упрекает Солженицын А.Т. за промедление с «Иваном Денисовичем»: «Как не сказать теперь, что упустил Твардовский золотую пору, упустил приливную волну...» (с. 39). Солженицыну кажется, что Хрущёв только и ждал его повести, а Твардовский замешкался несколькими месяцами, сплоховал как передаточное звено.
Выше я уже говорил, насколько ошарашивает людей, знакомых с подлинными обстоятельствами, такой взгляд. Но удивительнее всего, что опровержение ему мы найдём тут же, у автора «Телёнка». Солженицын вспоминает, что А.Т. при первой их встрече просил не торопить его с «Иваном Денисовичем», и так-де журнал всё для этого делает. «Да я и не собирался. Обошлось без Лубянки — и спасибо» (с. 39),— комментирует автор «Телёнка». Или на обсуждении повести: «Да не сошёл ли я с ума? Да неужели редакция серьёзно верит, что это можно напечатать?» (с. 90). Так Солженицын тогда думал — и это правда. Теперь попрекает медлительностью. И сколько таких противоречий и поспешных опрометчивостей в его книге — горстями грести!
Автор «Телёнка» теперь брюзжит, что Твардовский «долго подгонял к повести предисловие (а, собственно, его могло и не быть. Зачем ещё оправдываться?)» (с. 40). Бог мой, как же всё забыл или решился не помнить Александр Исаевич! Главный редактор мог бы и поосторожничать — напечатав повесть, уклониться от прямого суда о ней. Но для Твардовского публикация «Ивана Денисовича» была решающим личным поступком. К. Федин, А. Сурков, с которыми в числе других он пробовал советоваться, вербуя себе сторонников, говорили ему, что дело безнадёжное, нечего и соваться с такой рукописью в «верха». А Твардовский не только сделал это, но своим предисловием редактора объявлял всему свету, что берёт на себя ответственность, что вещь Солженицына появилась не по недосмотру, а как сознательный и крупный шаг — и тем самым всей силой своего авторитета защищал начинающего писателя от влиятельных недругов. Да и для читателей рекомендация автора «Василия Тёркина», не расточавшего легко похвалы, значила немало. Но что до того сегодня Солженицыну? По пословице: «разорвись надвое — скажет: а что не начетверо?»
Помню, как уже в 1969 году мы говорили о Солженицыне по поводу одной его выходки, и Твардовский выразительно прочёл несколько строк переводного стихотворения Маршака:
Вскормил кукушку воробей,
Бездомного птенца,
А та возьми, да и убей
Приёмного отца...
И усмехнулся невесело.
Солженицын не сказал тех заслуженно добрых слов, какие можно было сказать о Твардовском, не увидел многих его замечательных черт. Ну да этим что попрекать — на нет суда нет. Не нравится ему и поэзия Твардовского, за исключением, разве, «Тёркина»,— и тут его дело. А вот то, что он преувеличил, выдумал и раздул «слабости» А.Т.,— простить нельзя.
Три роковых недостатка Твардовского брошены резкой тенью на его величавую фигуру:
— трусость перед ничтожными людьми и опасными обстоятельствами; трусость, связанная с тем, что А.Т. носил «красную книжечку» в нагрудном кармане. «...Обречён был Твардовский падать духом и запивать,— утверждает Солженицын,— от неласкового телефонного звонка второстепенного цекистского инструктора и расцветать от кривой улыбки заведующего отделом культуры» (с. 78);
— пьянство, которое понято Солженицыным как малодушие, (Пьянство, обессиливавшее Твардовского и граничившее с распадом личности. «Все эти подробности по личной бережности может быть не следовало бы освещать,— пишет автор «Телёнка».— Но тогда не будет представления, какими непостоянными, периодически слабеющими руками вёлся «Новый мир»...» (с. 90);
— гордыня, которая понуждала его даже в редакции и с близкими людьми строить отношения по культовому признаку. У Твардовского-де «не было способности объединяться с равным». «Внутри либерального журнала каменела консервативная иерархия, доклады «вверх» (т. е. Твардовскому) делались только благоприятные и приятные...» (с. 66).
Так вот я утверждаю, что всё, сказанное в этом духе о Твардовском, или прямая неправда, коренящаяся в глухом, безнадёжном непонимании характера и натуры А.Т., или та неприятная, склизкая, пятнающая полуправда, которая хуже заведомой лжи.
Твардовский в самом деле шёл к своим убеждениям редактора «Нового мира» 60-х годов, журнала, получившего мировую известность, долгим, кружным путём внутреннего движения, саморазвития. Душа его не была запрограммирована. К добрым переменам, освоению нового он был, несмотря на кажущийся консерватизм вкусов, в высшей степени способен. В 1960-м он о многом думал не так, как в 1950-м, а в 1970-м — не так, как в 1960-м, и смерть оборвала это его движение. Обычная его фраза по поводу поразившей его книги, человека, обстоятельства: «Я только сейчас понял...» Видеть в этом его ущерб, его малость? Нет. Для меня тут живая сила ума и мужество души. Он пушкинские слова мог повторить: «Ошибаться и усовершенствовать суждения свои сродно мыслящему созданию. Бескорыстное признание в оном требует душевной силы».
В самом деле, партбилет не был для него пустой картонкой. Он связывал с ним субъективно очень честное, быть может, и гипертрофированное чувство долга. Но не только это. Когда его критически острый ум уже отшелушил и оставил в стороне множество предписаний и правил лживой догматики, сама идея коммунизма, как счастливого демократического равенства, владела его душой, входила в некий насущный для него идеал. В идеал этот он вмыслил и вчувствовал всё лучшее в социальном и нравственном опыте людей — и только с таким сознанием и мог непраздно жить и писать.