- Однако, - произнес Леонид Петрович громко, - однако...
Все это время он пил чай и молчал, и лицо у него было отсутствующее. Казалось, он не слышал нашего разговора. Но он так сказал "однако", что Белла растерялась.
Я подумала, что, застенчивый и тяжеловесный, он никогда не вел бы себя так, как Роберт. Он был гораздо надежнее, хотя казался иногда слабым. Но он не был слабым.
Белла продолжала свою защитительную речь. Роберт хмурился и делал вид, что обижен, а Леонид Петрович пил остывший чай.
Я вышла на балкон. Чужие окна были красными, желтыми, белыми, некоторые голубели марсианским светом телевизоров. Все, казалось, было хорошо и спокойно. Но мне не было спокойно.
Прощаясь, Леонид Петрович сказал:
- Мы еще поговорим, Маша? Можно вам позвонить?
Он всегда спрашивал разрешения позвонить.
11
Между тем тема N_3 двигалась. Потихоньку, незаконный, получался наш полимер, но понадобилось поехать в Ленинград, на Охтинский комбинат, а по этому поводу командировку не дадут.
Веткин сказал: "Сделаем" - и быстренько сообразил, как мы _сделаем_.
Тут как раз в Ленинграде должна была состояться конференция. И было решено, что я выступлю на этой конференции с коротким сообщением. По теме N_2. Была там одна деталь, которая представляла интерес сама по себе. Так бывает: в целом работа не получается, а отдельные куски получаются.
Мне выписали командировку, богато снабдили документами по всей теме N_2, и я подумала, что в этой презираемой нами казенной, бумажной стороне жизни есть своя притягательность. Хорошо составленные бумажки с печатями создают прочное, защищенное настроение. А в нашей лаборатории по темам N_1 и N_2 бумажки были знаменитые. Их писал на протяжении длительного времени Тереж, мастер этих дел. В бумагах описывалась государственная важность тем и рассказывалось, как много сделано. Это были бумаги-знамена. Они мне были не нужны. Но я взяла их с собой.
Надо было идти к главному бухгалтеру. Он скажет свой девиз: "Банк денег не дает". И тогда я буду думать, у кого занять на дорогу.
Но главный бухгалтер не сказал: "Банк денег не дает", а, подперев рукой выбритый докрасна подбородок, некоторое время смотрел на меня и выдал полновесный аванс под отчет, сказав при этом: "Наплявать". Я подумала, что он совсем не тот человек, каким его считают в институте. Это гусарское "наплявать" и деньги в оба конца, которые он мне метнул, изменили мое представление о нем.
Меня никто не провожал. У нас так часто ездят в командировки, что никто никого не провожает и не встречает, за исключением тех случаев, когда надо привезти из Москвы продукты, или реактивы, или радиоприемник, или дедушку с бабушкой.
Это естественно, что меня никто не провожал. Некому. Не имеет значения. Я сижу одна на скамье в зале для транзитных пассажиров и жду дальнего поезда, который домчит меня до Ленинграда. Справа ресторан второго класса, слева аптечный ларек, газетный киоск и буфет. Люди спят, едят, сторожат свои чемоданы, прислушиваясь к голосу радиодиктора, который только одно слово произносит отчетливо: "Внимание..."
Все слышат это слово, поднимаются и устремляются к выходу, а там узнают у дежурного, какой поезд объявили.
Объявили мой, и я выхожу на перрон. Странная штука - вокзал, печальное место, особенно ночью в маленьких городах.
У фонаря вижу знакомую широкую фигуру. Из карманов пиджака торчат газеты, как всегда, он начинен ими, сверкающая белая рубашка и галстук с рапирами, и видно, что только что побрился.
Пришел. Я обрадовалась. Я очень обрадовалась и растерялась. Когда я там сидела на скамейке в зале, я не думала о нем и не думала, что он может прийти. Но он пришел. Пришел со своими газетами, стоит под фонарем, Спасибо, конечно.
Леонид Петрович берет у меня из рук чемодан и говорит скороговоркой, которую я научилась хорошо понимать:
- М-м-м, я подумал, что это м-м неправильно, вот так одной уезжать. К черту одиночество! Как это так, поздно вечером, а вы одна на вокзале, паровозные гудки, тусклое освещение. Вам будет грустно, вам покажется, что у вас нет друзей или еще что-нибудь в этом роде. И у вас сделается гнусное настроение.
Я отвечаю:
- Все так и было.
- Охотно бы проводил вас до самого Ленинграда. Наконец бы мы поговорили. А я с детства люблю поезда. Особенно электрички. Как бы я хотел сейчас сесть с вами в поезд и ехать тысячу километров в сторону юга!
Мы подходим к вагону.
- А хорошо ехать в Ленинград, - продолжает Леонид Петрович. - Приехали, вжик, вжик, наглотались суперинформации. Человек должен так жить. Одно "но" меня лично беспокоит: вдруг вы захотите там остаться, притом навсегда?
- Нет. Я очень люблю Ленинград, но я всегда хотела уехать оттуда.
- Да? - удивляется он. - Я тоже. Странно, правда? Я тоже люблю Ленинград безумно, а хотел уехать.
"Даже это совпадает, - думаю я с благодарной нежностью. - Ничего особенного, может быть, но даже это. И правда странно, родиться в городе, любить его и хотеть уехать".
Леонид Петрович раскланивается с проводницей, говорит, что погода благоприятствует и, надо надеяться, поезд прибудет без опоздания на станцию назначения, и он нам завидует, тем более что скоро мы будем пить чай.
- Вы же будете пить чай, - настаивает он.
Проводница смотрит на него с улыбкой и приглашает ехать с нами. Люди часто улыбаются Леониду Петровичу, я заметила.
В последний момент он вытаскивает из кармана кулек.
- Купил вам пряников в буфете.
- Пряники! - смеется проводница.
- У меня к вам просьба, - говорит он. - Зайдите к моим старикам. Зайдете?
На кульке Леонид Петрович записывает адрес и телефон своих родителей.
- А что им сказать?
Он шагает за вагоном, подняв руки, улыбается, потом бежит.
- Что хотите, то и скажите! До свидания, Маша!
Он еще что-то кричит, но я уже не разбираю слов.
Уплывает перрон с темнотой и фонарями, уплывает город с окнами... И, сколько я ни ездила, все равно каждый раз испытываешь тревогу и счастье оттого, что поезд повез тебя куда-то, хотя ты прекрасно знаешь куда.
Я долго стою в коридоре, и ощущение тревоги не проходит, а становится сильнее.
Потом ложусь спать в темном, погруженном в синий свет купе и не засыпаю. Поездная постель мягка, пахнет мылом и дымом. Я боюсь, что совсем не засну. И оттого, что я этого боюсь, действительно не засыпаю. Все время ищу положение, при котором засыпают, подгибаю ноги, верчу подушку, натягиваю одеяло и смотрю на часы, зажигая лампочку в изголовье.
Я ворочаюсь на узком, слишком мягком диване. Чтобы заснуть, надо заставить себя не думать. Но это невозможно, сейчас по крайней мере. Сейчас все мысли тревожны. Надо думать о Ленинграде. А что значит думать о Ленинграде? Теперь, когда мне исполнилось тридцать, я за все радости своего детства и юности расплачиваюсь жалостью. Мама - жалость. Старая тетя Вера - жалость. Двоюродный брат, мальчик-школьник, есть у меня такой, - жалость. Кто-то когда-то подарил большой глобус, который мне нравился тем, что он такой большой и голубой, и он стоял у меня в комнате на полу, - жалость. Глобус давно пропал, но кроме глобуса было другое - билет в театр, первая опера, первые туфли на каблуках, Все это первое я оплачиваю теперь жалостью. Раньше я спорила, ругалась, обижала, теперь не могу, теперь меня душит жалость. Все, чего я в детстве не понимала, а теперь поняла, я, должна оплатить. И надо торопиться. Иначе можно не успеть. Отвлеченно думать об этом бессмысленно, но когда раз в год видишь тетю, которая, кстати, и не тетя, а так только называется, - думаешь. Ты знаешь, что она тебя качала, и купала, и потом ходила с тобой гулять, и покупала в гастрономе сливочные тянучки, и отдавала-тебе все черные тянучки, а потом все белые, и дарила большие красивые книги, а позже просто так давала тебе рубль, а позже уже ничего не могла для тебя сделать, только спрашивала, как делишки. Интересовалась, как у тебя все складывается с твоими мальчиками и твоими учителями. Теперь она расспрашивает осторожно, не знает, что есть, чего нет в твоей жизни, боится огорчить вопросом. Спросит, хорошие ли товарищи по работе, не устаешь ли ты, не очень ли опасна твоя химия в смысле здоровья и есть ли у тебя _кто-нибудь_. Предложит десять рублей в долг или сколько надо, потому что ей хватает пенсии, а пенсия ее - сорок рублей.