Завтра буду в Ленинграде. Я заставляю себя ни о чем не думать, насылаю слепоту и немоту, но не выдерживаю, начинаю бормотать, разговариваю с Леонидом Петровичем: я тоже люблю электрички, едешь себе и едешь тысячу километров в сторону юга... Но я-то северная и люблю север, северные лесочки. "Идемте, покажу вам лесок, вы такого еще не видели". Он скажет: "Глупости, я видел все". Я скажу: "Я знаю, что вы видели все, но все-таки..." - "Это? Лесок? Какой же это лесок? - скажет он. - Что это за размер? Даже видно шоссе, даже видно, как идут машины. Это не лесок". "Но это лесок, - скажу я. - Он находится на расстоянии шестидесяти километров от Ленинграда, я вам его покажу".

Я прекращаю борьбу, просто лежу на спине и жду, когда наступит утро.

Поезд приходит в Ленинград днем. Я выхожу на ленинградский перрон и останавливаюсь. На этом перроне всегда стоял папа, когда я откуда-нибудь приезжала, встречал меня.

Смотрел в свои большие очки, рассеянно-ласково улыбался, а когда видел меня, распрямлял плечи и выставлял грудь вперед. Я так ясно помню это движение. Возвращаясь откуда-нибудь, я должна была увидеть, что он не чувствует себя старым. Он не был старым никогда.

И я ему говорила то же самое.

- Ты на машине? - спрашивала я его.

- Конечно, - отвечал он, - как раз только что вышла из ремонта. Как угадали для тебя. Покрасили. Не узнать - красавица!

У него был старый "газик". Утепленный, с печкой. Не знаю, что это была за печка. Папа уверял, что тепло, как в "Победе", и спасает его старые кости, - иногда он притворялся старым.

- Прокати мою дочку с ветерком, - говорил папа шоферу Виктору, красивому парню, которого все время приходилось выручать. То у него брата сажали в тюрьму, то жена попадала в больницу, обварившись кипятком, то самого Виктора надо было вызволять из милиции, куда он попал за драку.

- В праздничек, в праздничек, - объяснял он, глядя на папу обожающими нахальными глазами.

И с квартирой его надо было выручать, не говоря уже о бесконечных столкновениях с гаишниками. Где бы он ни ехал, находилось место, где он сбавлял скорость и объяснял:

- Вот тута. Тута он меня задержал, мент. Придрался, что я без номера ехал.

- Вот тута, Мария, - показывал мне Виктор, - на углу Кировского и Максима Горького, на прошлой неделе мы чуть-чуть не... Целы остались, не знаю как. А женщина с нами ехала, инспектор, в больницу попала. Когда я затормозил, ваш папа смеется: "Слезай, приехали". Но белый был.

- Виктор - водитель прекрасный, - говорил папа, - хотя лихач. Тут была бы неминуемая авария, если бы не он. У него быстрая реакция.

Теперь меня никто не встречал. На площади у стоянки такси была длинная очередь, и я в нее встала.

Странно ехать по Невскому - знакомы парадные, окна, вывески, даже фотографии, выставленные в витринах фотоателье. Незнакомы лишь люди, идущие по улице. Раньше казалось, что знакомы. Все из твоей школы, из твоего дома, с твоей улицы, из университета, из Публичной библиотеки, из филармонии. А сейчас кажется, никто не учится в университете, не сидит в Публичной библиотеке до закрытия.

Сейчас самое главное - сохранить юмор. Отнестись с полным юмором ко всем воспоминаниям, ко всем мелким фактам того тоже довольно мелкого факта, что ты здесь когда-то существовала.

Скоро начнется кусок нашей улицы, от площади до дома, где я часто встречала отца. Он приходил домой обедать, пешком от площади в тех случаях, когда его персональная машина находилась в ремонте, а она часто находилась в ремонте.

Он шел по улице, немного горбясь, с каким-нибудь кульком в руках, с газетой в кармане своего немодного пальто. Увидев меня, останавливался, распрямлялся моментально этим особым, усталым и молодцеватым движением и спрашивал, кто ему звонил, куда я иду, не опаздываю ли я. Я отвечала достаточно небрежно и нетерпеливо. Я его любила, но иногда отвечала по-хамски. Он удовлетворялся любым моим ответом, скрывая и недовольство, и тревогу, и все то, что испытывает отец по отношению к взрослой дочери. Казалось, его беспокоило только одно - чтобы я не опоздала.

Он говорил:

- Ну беги. Не опоздай.

По утрам он приходил ко мне в комнату рано: в семь он уезжал на работу - и спрашивал, не опоздаю ли я.

Он говорил:

- Не хочу, чтобы ты опаздывала.

А я никуда не опаздывала.

Он никогда не сердился на меня, если ему что-нибудь не нравилось, не показывал вида. Помню, я перекрасила волосы в рыжий цвет, сделала себе несколько нижних юбок по тогдашней последней моде и купила лиловую пелерину. Отец увидел мой наряд, засмеялся, спросил своим ласковым и насмешливым голосом:

- Ты, оказывается, стиляга?

Тогда "стиляга" было новым словом. Я уже забросила эту нищенскую, лиловую пелерину, вернула волосы к натуральному цвету, прекратила все поиски на этом пути, а он, приходя с работы, все спрашивал: "Где моя дочь-стиляга?" Его голос слышу я и до сих пор, красивый, низкий, добрый голос, и, наверно, буду слышать всегда.

Вот по этой улице он ходил, мимо этих висячих часов и темных подворотен много лет подряд, почти всю жизнь, за исключением двух войн.

Улица, лестница. Звучит слабый, давно испорченный, ненадежный звонок. У него у одного такой звук. Вот мама, отворившая дверь, она тоже непрочна и ненадежна, потерялась среди высоких стен, окон и мебели. Ей бы надо отсюда уехать куда-нибудь, где все пониже, и поменьше, и посветлее. Обязательно надо уехать.

- Мамочка, - говорю я, - это я.

К счастью, и она, поплакав, умеет смеяться. Через два часа она уже говорит, что я должна делать, куда пойти, кому позвонить и что сказать. Нет, я неправа, в ней есть прочность, хотя на вид она не богатырь. Она весит сорок один килограмм и носит туфли номер тридцать три. Как говорил один мой школьный товарищ, такая мама - это несерьезно.

Мою маму не беспокоит, что я не замужем, ее не волнует мое пока еще действительно неплохое здоровье и не особенно интересует мой так называемый быт. Она всегда хотела одного: чтобы я в черном костюме и белой кофточке стояла на кафедре и читала лекции студентам. К этому она вела меня всю жизнь и делала все что могла для этого. Я пробовала увлечь ее романтикой лаборатории. Она соглашалась из вежливости - это тоже интересно. И я всегда чувствую себя немного виноватой за то, что не исполнились ее мечты.

- Мамочка, - говорю я, - мне предлагают курс лекций в нашем пединституте. Соглашаться?

- Конечно! - живо отвечает она. - Ничего нет благородней педагогической деятельности.

"Что бы ни было, - выражает ее маленькое, измученное, табачно-смуглое лицо, - я останусь при своем мнении. Вы меня не переубедите".

Недаром она часто начинает разговор с этих слов: "Вы меня не переубедите..."

Вечером я звоню своему старому другу. Он из тех, кто выше всего на свете ценит школьную дружбу, для кого "наши" - это навсегда те, кто пачкал руки одним куском мела у одной доски.

- Машка, ты? Здорово, Машка. Откуда ты? Когда приехала? Надолго? Я думал, насовсем. Теперь пусть другие едут вкалывают. А девчонки из нашего класса пусть живут в Ленинграде. Хочешь, я тебе скажу по секрету, Машенька? Ты сидишь или стоишь? Я, Машка, месяц провалялся с инфарктом, с почти инфарктом, который хуже даже, чем инфаркт. Ни пить, ни курить, ни за девочками - ничего. Ну как, Маша, понравился тебе мой секрет?

- Не может быть, - отвечаю я. Он всегда любил приврать. - Наверно, был легкий спазм, а вы тут уже решили, что инфаркт.

- Правильно, месяц лежал с легким спазмом. Ты все знаешь. А ни пить, ни курить, ни...

- Не верю. С чего это в таком возрасте у такого здорового...

- Япоха такая. Темпы-то ноне какие. Не такие, как зарплата.

Я все равно не верила.

- Надо только трое суток не выходить из цеха, выкурить полную норму сигарет, сварить кофе для бодрости, и если потом развязался шнурок на ботинке и ты нагнулся завязать и... "Ай, яй, яй, как нехорошо, молодой человек!.." И тебя увозит "скорая".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: