Вот так я обеспечил свою фабрику рабсилой.
Кстати, если кто-то решит, что мне это принесло большущую экономию серебра, вынужден разочаровать. Да, денег они за свою работу в отличие от вольнонаемных получали значительно меньше, зато иных расходов – на ткани для их одежд, на лапти да на еду – хватало. Ели-то они не в пример сытнее, чем мои крестьяне, питавшиеся дома и норовящие сэкономить каждую полушку. А плюс к этому оплата портного, поваров и прочей обслуги. Кого-то на эти должности я взял из самих нищих, но ведь не всех. Так что когда Короб посчитал разницу между ними и обычными работягами, то оказалось, что моя ежемесячная выгода – шесть алтын и полушка. Правда, с каждого, а их насчитывалось двести с лишним человек. Но и в совокупности тоже не ахти – меньше сорока рублей.
А впрочем, не все ли равно. Когда я это затевал, о доходах вообще не думал. Не в убыток, и на том спасибо.
Разумеется, всякий раз по приезду в Кологрив я не забывал заглянуть и к Любаве, жившей в отдельном домике и дохаживавшей последние месяцы своей беременности. Она вроде была всем довольна и единственное, о чем беспокоилась – ребенка у нее могут отнять и…. Дескать, слыхала она, сколь безжалостно расправлялся со своими собственными выблядками Иван Грозный. Говорят, собственноручно душил младенцев, как шептались о том на московских торжищах.
Словом, та пара часов, отводимые мною на свидания с нею, полностью уходила на очередные уговоры не тревожится, не печалиться, ибо я такого не допущу. Да скорее всего и усилий никаких прилагать не понадобится – чай, Федор Борисович не зверь какой.
– А ежели Марина Юрьевна дознается? – печально вздыхала Любава. – Известно, ночная кукушка дневную завсегда перекукует. Наговорит ему всяких страстей с три короба, вот и…
Насчет ночной кукушки я не возражал – глупо оспаривать очевидное, тем более она и сейчас, не успев стать ею, такое ему кукует, хоть стой, хоть падай. Но заметил, что дознаться Мнишковне не от кого. Федору огласка весьма нежелательна, я чужие тайны хранить умею, и остается сама Любава….
Получается, тайна обеспечена.
Успевал я пообщаться и со своими художниками, пребывавшими здесь же. Как оказалось, нападки на них со стороны Гермогена начались гораздо раньше, пока я отсутствовал, и Годунов, недолго думая, сослал их сюда, подальше от митрополичьих глаз. Хорошо, что у них оставались неоконченные работы и без дела они не сидели, дружненько заканчивая портреты, а Микеланджело свою картину с Самсоном, лицо которого писал с меня. Тоже мне, нашел богатыря. Нет, лестно, спору нет, но уж больно у меня свирепая физиономия. Глядя на нее, так и хочется переименовать картину, назвав ее «Самсон, раздирающий пасть... на льва». Но вслух я себе Миколу Каравая критиковать не позволял – очень он ранимый. И вообще, художника обидеть легко, а ты вначале намалюй что-нибудь получше. Ах, ты способен на одну ерунду вроде синего треугольника или зеленого круга? Ну, тогда помалкивай себе в тряпочку.
А впрочем и критиковать было нечего, разве оскал Самсона, да некоторое несоответствие в портрете Годунова у Рубенса. Слишком изнеженным красавчиком выглядел на мой взгляд Федор, в жизни он мужественнее. Зато краснорожий и пузатый пан Мнишек у Франса Снейдерса получился как живой. Так и захотелось то ли поругаться с ним по привычке, то ли послать куда подальше. Да и дочку его второй Франс, по фамилии Хальс, изобразил отменно. Как ни намекал ему ясновельможный, чтоб живописец как-нибудь того, порадел и сделал ее покрасивее (губы пополнее, носик покороче и прочее), но Хальс остался непреклонен и мое указание – точь-в-точь как в жизни – выполнил на все сто. Глянув на ее портрет я сразу понял, кто еще втихаря порадел о ссылке художников в Кологрив. Скорее всего, помимо Гермогена, потрудилась и Мнишковна, оставшись недовольной своим реалистическим изображением.
Но казанский владыка продолжал помнить про живописцев и на то у него имелись свои резоны. Касаемо русских иконописцев, сбиваемых с панталыку, митрополит частично был прав. Никто их, разумеется, не сбивал, но они сами сбивались….
Еще когда Микеланджело находился в Москве, нашлось немало желающих подивиться на его огромную икону, каких отродясь не бывало – я про Самсона. И, разумеется, в первую очередь, иконники[15], приходившие из близлежащих монастырей. Глядевшие делились на две категории. Кое-кому из них нравилось и они сами пытались научиться малевать так же. Вторая категория приняла труд итальянца в штыки и поначалу пыталась открыть ему глаза на допущенные ошибки. Мол, по византийским канонам совсем не так положено рисовать Самсона. Да и нимба вокруг головы нет – а что за святой без нимба? А впрочем, какие там каноны, когда все не так и все неправильно, начиная с самых азов. А приглядевшись к лицу богатыря и вовсе приходили в ужас от явного сходства со мной. Откуда узнали? Так ведь посмотреть на суд престолоблюстителя в прошлом году собиралось чуть ли не половина Москвы, а монахам из кремлевских монастырей сам бог велел занять место в первых рядах. Ну и на меня внимание обращали, благо, подле кресла Годунова и стоял один-единственный человек, потому и запомнился.
Первым обнаружил несомненное сходство некий старец Александр из Чудова монастыря. Своими сомнениями сей иконник поделился с настоятелем. Тот ринулся к патриарху, но он отмахнулся. Однако слухи множились и вскоре (меня уже не было, уехал в Прибалтику) к святителю Игнатию с тем же самым пришло еще несколько иконников из мастерских Троице-Сергиевской обители. Да не одни, а во главе со своим архимандритом отцом Иосафом. Примирительная речь патриарха воздействия на них не возымела, но против авторитета не попрешь и они затихли. К тому же святитель предпринял кое-какие меры, аккуратно перетолковав с Годуновым, после чего вся четверка и укатила в Кологрив.
Час ревнителей православия пробил, когда в Москву прибыл владыка Гермоген, к которому они немедленно направились. Теперь их жалобы заключались не только в том, что иноземные богомазы кощунствуют, но и в том, что они сбивают с пути истинного праведных людишек, подразумевая под последними иконников из числа молодых.
И ведь не преувеличивали. Действительно, кое-кто из молодых богомазов Троице-Сергиевского монастыря соблазнился новизной. И не пацанва из числа служек иконописной мастерской, коим кроме как размешивать краски ничего не доверяют. У тех, кому дозволялось трудиться над образами, хотя и по мелочи (одежды раскрашивать и всякое такое), тоже разгорелись глаза. Оно и понятно – надоело ребяткам всякий раз перерисовывать одно и то же с древних образцов, а добавить что-то свое и не помышляй – тяжкий грех. Молодость же требует настоящего творчества, а тут нате пожалуйста, вот оно. И когда художников отправили в Кологрив, число жаждущих приобщиться к неслыханной новизне не уменьшилось и кое-кто из богомазов отправился вслед за ними.
Но закончилось плохо. В результате очередного вмешательства Гермогена их количество резко сократилось. Исчезли они. Нет, не раскаялись, но в монастырских тюрьмах могучие двери, крепкие засовы с замками и надежная стража – не вырвешься. Об этом мне поведал послушник Кутья из той же Троице-Сергиевской обители. Этот тоже жаждал научиться новому, но его больше привлекали… травы. Вообще-то надо было иметь немалое мужество, дабы пасть в ноги бабе, то бишь моей ключнице, с просьбой взять его в ученики. Он-то и сообщил, что все до единого под затвором, ибо на них наложена строгая епитимия. Да мало того, они отлучены от любимого дела. То есть новое отняли, а к старому подпускать не решились – мало ли что сотворят.
Наверное, не стоило мне влезать, но я пожалел парней. И потом, откуда ж взяться русским художникам, если такие запреты и впредь останутся в силе. Значит, рано или поздно придется вмешиваться. Правда, время было весьма неподходящее, со своими бы делами разобраться. И без того на мне грехов, как на барбоске блох, да и контакт с Гермогеном после врученных ему мною книг едва стал налаживаться, но…
15
Так на Руси в то время называли иконописцев.