— Ты хочешь сказать, что наш прежний хозяин теперь там чудеса творит…
— Не болтай чепухи, — перебил его Улих, — мне совершенно безразлично, как подписывается мой хозяин: «Бентгейм» или «народное предприятие». Я работаю и хочу кое-что заработать.
— Вот, сейчас ты в самую точку попал. Тебе это безразлично, а для меня — самое главное. Не могу я вынести, чтобы все принадлежало одному, хозяина вынести не могу. Пусть у меня не приняли изобретения, пусть наделают еще сотню глупостей, скоро, может, кто-нибудь другой придумает штуку похлеще моей и работать станет легче, нормы станут выше, почему бы и нет? Завод принадлежит мне, я не надсаживаюсь для хозяина. Меня сердит, когда делают глупости с тем, что мое. Во-первых, потому что это глупость, а во-вторых, потому что мое.
Улих рассмеялся.
— Успокойся, малыш. Если ты так уверен, что все принадлежит тебе, вели выплачивать тебе твою долю. Кажется, чего проще?
Оба, Улих и Эрнст, одновременно заметили, что за ними на кончике скамейки, отодвинувшись от остальных, сидит Янауш, курит и слушает их разговор. В его глазах искорки не прыгали.
В столовку он пришел вконец расстроенный. Не решался идти домой, слишком там было пусто, и послал же ему бог такую жену! Просидев здесь некоторое время, он поуспокоился, хоть тепло да светло, и стал прислушиваться к разговору за соседним столиком.
А немного погодя в него вмешался:
— Для этого он еще молод. А вот я скоро и впрямь потребую с фирмы свою долю. Но до этого они, конечно, еще сумеют меня как следует выжать.
— Успокойся, ты не один в таком положении, — начал было Улих, но Янауш его прервал:
— Ты как в Армии спасения рассуждаешь.
Оба невольно отвернулись от Янауша, Улих — потому что ему уже захотелось чем-нибудь развлечься, Эрнст Крюгер — потому что болтовня Янауша была ему противна. Вдобавок в нужную минуту ему никогда не приходил в голову правильный ответ, он всегда с трудом и мучениями облекал мысли в слова.
Янауш остался сидеть один под обломками своей прогнившей жизни.
Его сноха, несчастная женщина, вскоре после войны оставила им своего ребенка. В ту пору она уверяла, что это дитя их убитого сына. Может быть внук и вправду был его внуком, а может, и нет. Он рос славным мальчуганом. Взаправдашний внук или невзаправдашний, но Янауш и его жена к нему привыкли. Он пошел в учение к садовнику. И уехал в садоводство. Фрау Янауш привела в порядок его барахлишко. Янауш купил ему штаны и два фартука. Надежда согрела его очерствевшее сердце.
А потом с глаз долой — из сердца вон.
Внук прислал всего-навсего две открытки: в первой объяснялось, что билет до Коссина стоит дорого. Затем — что ему удалось найти хорошую работу. Но довольно далеко. Вскоре он рассчитается за штаны и фартуки.
Янауш ответил: «Не надо. Лучше приезжай сюда на эти деньги». Письмо вернулось, адресат выбыл.
Загадка вскоре разрешилась: садоводство-то ведь не за горами было. Кто-то, работавший там на строительстве, рассказал приятелю, а через того это уже дошло до старика Янауша. Сноха давно пронюхала, что ее мальчик начинает выбиваться в люди, к тому же и внешность у него приятная. Переписывалась ли мать с сыном, об этом приехавший не знал. Знал только, что она работала официанткой в Брауншвейге. Она вызвала к себе сына и там его околдовала, как в свое время околдовала его отца. Он возьми да и останься у матери. О стариках, в общем-то честных, хотя и немножко противных, которые вырастили его, когда весь город лежал в развалинах, он, видно, и не вспомнил.
Янауш, как камень, ничего не чувствовал и потому с достаточной ясностью не почувствовал себя покинутым, оставленным на произвол судьбы.
Только иногда, в столовке, он вдруг вспоминал Роберта Лозе. Хорошо бы рассказать ему все, что случилось. Он ведь и тогда посвятил Роберта в историю с ребенком, то ли это его внук, то ли чужой, поди знай. Роберт Лозе, правда, всегда обрывал его излияния, тем не менее Янауш любил иной раз с ним пооткровенничать.
Теперь Роберт Лозе учил ребят на заводе имени Фите Шульце, далеко от Коссина, чуть ли не у самого Балтийского моря. Так уж устроена жизнь, ни один человек не защищен от того, что другой вдруг возьмет да и уедет.
Янауш, наверно, рассказал бы Роберту Лозе о том, что́ его мучило, хоть немножко бы облегчил свою душу.
Те, кто знал Гербера Петуха только по его рыжей шевелюре и резкому голосу (что и снискало ему эту насмешливую кличку), не мог понять, почему он был в таких хороших отношениях с коллективом. Но Гербер Петух отлично знал, кого куда поставить в своем прокатном цехе. Знал, кого из рабочих отличает присутствие духа, а кто, напротив, легко теряется, знал, что у того вот изобретательный ум — если, конечно, дать ему время на размышления, этот отважен и скор — но только выполняя прямое указание, а тот соединяет в себе все эти качества.
К Хейнцу Кёлеру, несмотря на его разряд, в прокатном относились как к чужаку. В Союзе свободной немецкой молодежи его давно уже считали ненадежным. Те, которые слово «ненадежный» относили только к работе, удивлялись, как это он умудряется хорошо работать, никто ведь этого не ожидал. Томас Хельгер, тот знал, что в голове Хейнца Кёлера бродили кое-какие самобытные мысли, что в его душе жили стремления, пусть несбыточные, знал, что больше всего Хейнц любил учиться.
Гербер, однако, был удивлен, когда, просматривая в отделе кадров списки рабочих прокатного цеха и ремонтной мастерской, ему приданной, прочитал в примечаниях к характеристике Кёлера, что он учится у Ридля, а также на эльбском заводе слушает вечерние лекции по математике профессора Винкельфрида.
Разок-другой Гербер выбрал время, чтобы постоять немножко возле Хейнца Кёлера, будто бы дожидаясь ремонтируемой детали.
— Конечно, нам это пока еще не предписывается, куда там, — сказал он однажды. — Но я на собственный страх и риск отпускаю тебя сегодня, как только ты с этой штукой управишься, чтобы ты мог хорошенько подготовиться к лекции твоего Винкельфрида.
Хейнц в изумлении поднял на него глаза. Здесь редко обходились с ним великодушно, редко кто-нибудь догадывался, что́ для него всего важнее. А Гербер Петух по-прежнему стоял рядом. И наконец спросил без всяких околичностей:
— Скажи-ка, Кёлер, какого черта ты здесь торчишь?
Хейнц, не отрываясь от работы, спокойно сказал то, что уже говорил Томасу Хельгеру:
— А куда мне еще идти? Мы застряли здесь после войны. У меня даже восьмилетнего образования нет.
— Погоди-ка, — прервал его Гербер Петух, — а как же с математикой?
Хейнц горько рассмеялся.
— У меня все не как у людей. Я вот учусь у Ридля, не чаще двух раз в неделю, и все-таки кое-чему научаюсь. Это меня связывает по рукам и ногам.
Для ушей Гербера его фраза звучала странно.
— Рекомендации на заочное обучение или, еще того чище, на рабоче-крестьянский факультет мне, конечно, не видать. Многого мне для этого не хватает. Раньше говорили: закон божий — отлично, устный счет — слабо. Мне сказали: математика — отлично, обществоведение — слабо.
— Стой, стой, голубок, — сказал Гербер, — что раньше говорилось, я не знаю, что сейчас говорят, тоже не знаю, и потом кто говорит-то? Ридль, который два раза в неделю урывает для тебя время? Я, который тебя отпускает пораньше, чтобы ты мог подготовиться?
Все, дышавшее жаром в этом помещении: горячая сталь и маленькое пламя паяльной лампы в руках Хейнца — совместными усилиями скрыли новое выражение, появившееся на его лице. Относительно мягко по сравнению с обычным своим тоном он сказал:
— Ах, Гербер, ты-то ведь другой.
— Возможно, — отвечал Гербер. — Но ведь ко мне и другим все, в конце концов, сводится.
Он оставил Хейнца одного. Созывая людей, Гербер всегда говорил без обиняков. Точно указывал, сколько и в какой срок должно быть сделано начиная от сегодняшнего дня. Объяснял им, что давно обещанный монтаж новой установки будет зависеть от того, какая сумма находится в распоряжении завода. А таковая не в малой мере зависит от прокатчиков, пусть-ка поднажмут, на их долю тоже больше достанется. Говоря откровенно, кое-кто и на кое-каких заводах драпанул бы в такой ситуации, терпения бы не хватило дожидаться, когда получше будет. Но я, Гербер Петух — он назвал себя по прозвищу, — такой уваги братьям за Эльбой не сделаю. Мне и здесь по вкусу.