Вот я и выдержал проверку. Да ещё какую.
— «Не бывает любви несчастной…» — сказал я заколоченным на зиму воротам горсада… — «Не бывает любви несчастной…» — я знал эту лазейку в заборе, но не мог вспомнить следующую строчку стихотворения.
— «Не бывает любви несчастной…» Вот склероз! — сказал я вслух.
Трещина вокруг знакомого выступа была такой же, как всегда. Я осторожно, одной ногой попробовал — как он, держится? Держится! Встал на него обеими ногами. Всё в порядке. А если подпрыгнуть? Осторожненько…
Не надо было этого делать.
Я просидела возле Серёжкиной кровати трое суток. Когда он впервые открыл глаза после операции, доктор Корнильев сказал мне очень банальную фразу:
— Таня, вы победили.
Весь обмотанный бинтами, Серёжка силился что-то сказать, но доктор жестом запретил ему говорить. А Серёжка всё равно шевелил губами.
— Скажи ему, чтобы сейчас же перестал! — приказал отец Лаврика.
Но я-то знаю Серёжку. Так он и послушается.
Я нагнулась к нему. И скорее догадалась, чем услышала:
— Таня, я случайно.
— Разобрала что-нибудь? — проворчал доктор.
— Он говорит, что случайно свалился с обрыва. Мы, знаете, всегда вместе на Кубань ходили. Там у нас одно место есть.
— А разве кто-нибудь говорит, что не случайно? — удивился Корнильев, который знал всё не хуже меня.
Серёжа, успокоившись, закрыл глаза.
— Вы трое суток не спали. Идите домой, Танечка. Теперь всё будет в порядке. А ты, Сергей, живи и радуйся!
Тут Серёжа опять открыл глаза. Теперь он не сводил их с доктора. И снова начал шевелить губами.
— Что, что, Серёженька? — я снова нагнулась к нему.
Доктор заволновался:
— Что он говорит?
Разобрать было трудно, но я опять догадалась.
— Хочу жить!
Корнильев быстро закивал головой.
— Это мы ему обеспечим. Пусть будет спокоен. Руки, ноги, печёнку, селезёнку — всё в нашей власти. Насчёт ума только пусть сам побеспокоится.
Серёжка на секунду прикрыл глаза: дескать, согласен, побеспокоюсь сам.
Корнильев сказал мне у двери:
— Вы должны выспаться, Таня.
— Неужели опять? — испугалась я.
Доктор кивнул.
…Серёжа лежал на операционном столе. Хирургическая сестра держала пальцы на его пульсе, а доктор Корнильев возился с Серёжиным коленом.
Я старалась не смотреть на белый экран, с которого Серёжа не спускал глаз, как будто ждал, что он станет прозрачным.
— Пульс? — спросил Корнильев.
— Уже сто двадцать, постепенно слабеет, — ответила сестра. — Ещё раз камфору?
— Не надо, — ответил доктор. — Таня, положите ему руку на лоб, как в прошлый раз.
Я сделала это. Серёжка перестал смотреть на экран и попытался мне улыбнуться. Ему было очень больно.
— Ну? — спросил доктор хирургическую сестру.
— Реже, — ответила она.
Серёжка взял мою руку и на секунду прижал к губам.
— Сейчас тебе будет не до игрушек, — предупредил Корнильев. От него ничего не ускользало.
И действительно, Серёжка впился пальцами в запястье моей руки, которую я держала на его лбу. Потом его пальцы стали судорожно сжимать мою руку от запястья к локтю, от локтя к запястью…
— Сто сорок! — сказала сестра.
— Ещё бы! — ответил доктор.
Когда санитары отвозили Серёжу в палату, я плелась за каталкой, едва переставляя ноги. Остановилась на минутку у окна и завернула рукав халата. Как я и думала, от запястья до локтя рука была вся в синяках. Я опустила рукав, но не застегнула.
В палате, когда санитары ушли, я дала Серёже таблетку, какую положено, а потом подняла рукав и показала ему синяки.
Он сделал испуганные глаза. Тогда, я, улыбаясь, погладила свои синяки, как будто они мне очень нравятся, и даже поцеловала один, другой. Мне показалось, что Серёжку это обрадовало. Во всяком случае, он успокоился и закрыл глаза. Такую я ему дала таблетку.
Я очень люблю своего старшего брата, несмотря на его отдельные недостатки. Меня пустили к нему в больницу, когда он уже лежал в общей палате. Никаких бинтов не было видно, только левая нога в гипсе и около кровати костыли. Лицо похудевшее, бледное.
— Да… вот ещё о чём я хотел тебя попросить, Шурик, — сказал мне Серёжа, когда мы уже обо всём переговорили. — Помнишь тот фломастер, толстый такой… у меня на столе?
— Ну?
— Листок, который в нём спрятан, сожги, как только придёшь домой. Первым делом, а то забудешь.
Я даже обиделся:
— Эту твою бумажку я давным-давно сжёг. За кого ты меня принимаешь?
Серёжка усмехнулся:
— Тогда всё. Отец тут свои сигареты оставил. Возьми. Меня очень огорчает, что папа опять закурил.
— Маму тоже. Говорит, он бросил, когда ты родился, чтобы в квартире не отравлять воздух… К Тане зайти?
— Не надо. Она ухаживает за тяжелобольными, а я выздоравливающий. Пойдём, я тебя провожу… Таня просто не хочет видеть меня.
Очень противно было смотреть на костыли. Серёжка с ними ловко управлялся, но всё равно противно.
Когда мы шли по коридору, с Серёжей здоровался каждый встречный: больные, сёстры и санитарки. Главное, как здоровались! Сразу было видно, что здесь его все любят.
— Здравствуй, Серёженька! — прощебетала какая-то сестричка, промелькнувшая со стерилизатором в руках.
— Привет, Зина!
— Гуляем? — поинтересовался огромный бритоголовый старикан, которого с помощью полотенец вели по коридору две дюжие санитарки.
— Пробуем, Фёдор Гаврилович, — ответил Сергей.
Бритоголовый как-то странно выбрасывал ноги и шлёпал ими по кафельному полу. Ничего себе прогулочка!
— Не подходи, Серёжка!
Двое выздоравливающих играли в шахматы, и это сказал один из них.
— Я сейчас сам его обштопаю.
— Конечно, — ответил Серёжа, мельком взглянув на доску, — если ладьями разменяетесь.
Другой выздоравливающий возмутился:
— Сергей, ты же слово дал!
— Ухожу, ухожу, Николай Петрович…
Из распахнутых дверей палаты навстречу нам выехал на «самоходном» кресле седой как лунь, но моложавого вида дядька.
— Лавров, — сказал дядька, — мне вчера сухой паёк жена принесла на целый взвод. Приходи. Это твой младший?
— Так точно, — ответил Сергей. — Шурик.
— Ещё и мой тёзка! Надо же отхватить двух таких парней! А у меня только дочки. Одним — всё, а другим — ничего.
У стеклянной двери на лестничную площадку Серёжка подтолкнул меня костылём. Пониже спины. А потом через стекло подмигнул. Я показал ему на лестницу, ведущую вверх: мол, пойти туда? Он отрицательно покачал головой. И показал: иди вниз! Я пошёл. А потом остановился. Постоял немного и начал подниматься вверх. За стеклянной дверью Серёжи не было, и я спокойно добрался до отделения для тяжелобольных. Открыв дверь с надписью «Посторонним вход воспрещён», я в конце пустынного коридора увидел Таню. Она сидела на больничном диванчике. А рядом с нею мой отец.
Он посмотрел на меня строго:
— В чём дело, Шура?
— Ты забыл у Серёжки сигареты.
— Мог бы отдать мне их внизу. Всё равно здесь курить нельзя.
— А вам очень хочется, Павел Афанасьевич? — спросила папу Таня.
— Очень.
— Пойдёмте.
Я — за ними.
— А ты куда?
— Ничего, там можно, — выручила меня Таня.
Она привела нас в какую-то лоджию. Здесь стояла высокая больничная каталка, никелированные баки, валялись эмалированные подносы.
Когда папа закурил, Таня попросила его:
— Можно и мне одну?
— Вы с ума сошли, Таня!
— Всё равно я потягиваю иногда.
— Грешите! — протянул ей отец сигареты.
— Ой, вон у вас какие! Нет, я тогда свою.
И она вытащила «Шипку», а у папы были «ВТ».
— До чего слаб человек! — сказал папа.
— Очень, — подтвердила Таня. — Но здесь трудно не закурить.
— Как на фронте, — сказал отец.
— Да. И быстро становится ясным, кто чего стоит. Кого тут не любят, для меня конченый человек.
— А Серёжку… — начал было я.