Петров уставился на потолок.
Провода на потолке были свежими, шли по роликам ровно, как троллейбусная линия. Лампы в фарфоровых чашках чистые. И никакой паутины.
"Может, тягу проверить" - подумал Петров. Встал и проверил.
А когда снова садился, показалось ему, что быки на стене сместились, повернули рога к нему. Петров прищурился, расслабил члены, и саванна знойнодышащая легла ему под ноги. Он даже запах почувствовал - полынь и сбродившие соки трав. И хрип быков услыхал.
- Куда живописец отбыл? - спросил Петров.
- Туда и отбыл, куда ты сейчас смотришь. Вот он. - Кочегар ткнул пальцем в гибкую черную фигурку с копьем. - Видишь, на нем галстук. Сева всегда галстук на голое тело надевал. Стоит, бывало, перед стеной в таком виде и кисточку галстуком вытирает. - Кочегар уставился на Петрова пристальными глазами. - А ты что подумал?
- Мало ли - художники норовят заниматься абстракциями...
- Эх, Петров, Петров. Робкий ты, Петров, неуверенный в себе. Узкий ты. А надобно смотреть шире.
- Нарываешься, Кочегар, - сказал Петров.
- Так я же насчет Севы и этой росписи. Сева считал, что живопись, как таковую, породила стена. Пока человек жил на ветке, никакой живописи не было. Она ему была не нужна. Куда ни повернется, всюду пейзажи, ландшафты, виды земли плодородной. И куда хочешь можно уйти. Но как только человек забился в пещеру, стало ему тоскливо, стены начали на него давить. Голова и сердце несчастного дикаря заболели. И тогда пришел Гений. И нарисовал на стене быков. И стена в этом месте исчезла. Дикари, конечно, его убили. За гениев у дикарей никто ответственности не нес. Понял, Петров? Хочешь туда? Если хочешь, устрою. Там тепло. Бананов навалом. И девки там тугие, как мячики.
- Не, - сказал Петров. - Я спать хочу. - И лег на скамейку.
Птицы его души чирикали и пели, невзирая на сырые сумерки, на белую ночь, холодную и темную от низких туч.
В прихожей у Петрова, оклеенной пенопленом цвета какао, отчего казалось, будто находишься на теплоходе, на входной двери висела железная никелированная рука-зажим. Рука-зажим и ямочки на щеках были фамильной ценностью жены Петрова Софьи. Ямочки со временем преобразовались в сильные волевые складки. Руку время не тронуло. Пальцы у руки были длинные, плотно сжатые, с выпуклыми красиво очерченными ногтями.
Уходя утром на работу, жена Петрова зажимала в Железную руку записку и два рубля денег. На эти деньги Петров должен был пообедать, купить хлеб и кефир домой. Кефирные обязанности Петров исполнял аккуратно, но жена все писала ему напоминания, каждый день их писала, и улицы, по которым Петров ходил на работу, из пространства, где воля и ветер, превращались в коридоры мелких забот и недобрых шуток. Так и жил Петров, торопясь не позабыть про кефир. Даже кружку пива не мог выпить в свое удовольствие все торопился. И купив кефир, торопился.
Хлопали, скрипели, чмокали бесконечные двери. Двери к начальству, двери в аптеку, двери в автобусах, двери в метро. Двери стеклянные, деревянные, алюминиевые. Двери, обитые дерматином. Двери двойные и двери тройные. И ко всем этим дверям, как Петрову казалось, имела отношение его жена Софья. Словно она стояла за незримым пультом, управляя всеми дверями, к которым Петров прикасался.
И Железная рука ежедневно выдавала ему два рубля и записку. Вернее их приходилось ежедневно вытягивать из длинных, плотно сжатых пальцев. Почему-то Железная рука казалась Петрову Испанской.
Иногда так хотелось пива! Но двери! Он боялся, что когда-нибудь какие-то жизненно важные двери не откроются перед ним и он, Петров, либо куда-то не войдет, либо не выйдет откуда-то. О том и речь.
Сады цвели бурно. Одно цветение вытеснялось другим. Все торопилось.
Асфальт был усыпан лепестками вишни. Петров нес на плече пулемет "максим". Он шел по лепесткам. Они казались ему еще теплыми.
Лисичкин и Каюков, один палкой, другой каблуком, писали на асфальте недлинные слова и хохотали. Они тащили станок и коробки. Улица вела сквозь сады к дому, облицованному метлахской плиткой.
На ступенях лестницы по всем этажам на сквозняке дрожали и переворачивались, как мертвые поденки, вишневые лепестки.
Петров поднялся на пятый этаж, огляделся, постучал носком башмака в дверь, обитую синим сукном. По его расчетам выходило, что именно за этой дверью он должен установить пулемет, чтобы держать на прицеле мост через Эльбу.
Дверь приоткрылась внутрь. Исхудалая женщина с лицом, похожим на картофелину, проросшую в темноте, протянула Петрову пачку печенья. Петров шевельнул пулемет на плече. Женщина спряталась и тут же возникла с бутылкой коньяка в руке.
Грохнуло где-то внизу. Дом сотрясся. Петров ухватился за ручку захлопнувшейся двери и устоял. Лисичкин и Каюков повалились на пол. Лестница наполнилась скрипами, вздохами, хрустом, шуршанием. Когда все замолкло, Лисичкин и Каюков принялись скучно материться.
- Англичане бомбят. Ведь знают, суки, что мы тут карабкаемся.
Когда и они утихли, Петров опять отворил дверь, Теперь за дверью ничего не было - только небо.
Петрова потянуло в проем, в пустоту.
С криком, похожим на мычание, Петров свалил пулемет на руку и, балансируя на пороге, приседая и выгибаясь, толкнул пулемет от себя - тем и спасся.
Дом стоял на утесе. Глубоко внизу текла Эльба. Часть утеса, подорванного бомбой, сползла в воду вместе с частью дома. Река ворочала балки, ставила их на попа, вымывала из осыпи двери, оконные рамы, стулья, паркет. Река, наверное, уже унесла подоконник, на который Петров хотел установить пулемет.
Лисичкин и Каюков бросили в реку станок и коробки.
- На хрен они теперь.
Лисичкин сказал, щурясь:
- Такую ширь, ребята, можно увидеть только с очень большой горы.
- После войны махнем на Кавказ, - сказал Каюков.
Петров поднял глаза к небесам, там, как в зеркале, отражался омут, где утонули его пулемет "максим" и женщина с коньяком, похожая на печальную артистку Елизавету Никищихину.
А по лестнице поднимался Старшина. Стал в дверном проеме, потеснив Лисичкина и Каюкова. Может, минуту стоял, смотрел. Потом сказал грустно: