Увы, я прочитал текст давней статьи Фефера, спустя годы для нужд следствия переведенной на русский язык, прочитал его, хорошо зная, как мало оснований имел Фефер считать себя единомышленником и душевно близким Михоэлсу человеком, как несправедлив был Фефер к Михоэлсу — художнику, реформатору театра, как превратно он понимал место Соломона Михайловича в истории и судьбах еврейского народа и в театральной его культуре. Я прочитал статью после знакомства с изощренными клеветническими показаниями Фефера о Михоэлсе, данными легко и изобретательно и без применения к Феферу карцера или пыток. Статья огромная, торжественная, велеречивая, а вместе с тем до мелочей предусмотрительная, иначе Фефер не позволил бы себе пошлых выдумок, вроде той, что Михоэлс, вспоминая в минской беседе о своей поездке 1943 года с Фефером в союзническую Америку, сказал: «Мы были подобны двум парашютистам, находящимся в окружении!»
А у меня из памяти не идут слова действительного соратника и придирчивого друга Михоэлса, театрального кудесника Вениамина Зускина, слова из протокола допроса от 17 марта 1949 года, спустя три недели после ареста:
«Весной 1943 года Михоэлс вернулся из Куйбышева в Ташкент и сообщил мне, что намечается посылка делегации от Еврейского антифашистского комитета в Америку с агитационной целью мобилизовать все американское еврейство на борьбу с фашизмом и что в эту делегацию намечаются: он — Михоэлс — и И. С. Фефер.
Я был поражен, так как всем было известно, что между ними в продолжение многих лет существовали более чем натянутые отношения. Начиная с 1924 года Московский еврейский театр почти ежегодно выезжал на гастроли в Киев и Харьков, где в разное время жил Фефер, и в каждый приезд на встречах со зрителями, на которых обсуждали постановки театра, Фефер всегда выступал с критикой театра, и особенно резко — против Михоэлса как художественного руководителя и главного актера театра.
На мой недоуменный вопрос — почему наметили именно этих двух человек — Соломон Михайлович мне ответил:
— Так наметили свыше»[7].
Быть может, не стоит корить человека за то, что он прозрел и сверхщедро оценил не вполне понятого при жизни художника и, таким образом, обиженного на него друга. Стоя у гроба, обдумывая случившееся, он находит для покойного самые высокие слова, постигает наконец, после утраты, его гениальность, видит его не только вровень, но и много выше всех его выдающихся современников. Поэту, тем более полагающему себя в равной мере поэтом политическим и лирическим, трудно обойтись без преувеличений.
Но, выставив перед Абакумовым, перед ЦК и Сталиным великого артиста в роли заговорщика, презренного «агента сионизма», продавшегося «Джойнту» и торгующего родиной, русской землей, Крымом, как трудно, даже и для поэта, вообразить себя, вместе с Михоэлсом, революционным парашютистом во вражеском окружении…
Соломон Михоэлс был первым казненным по делу Еврейского антифашистского комитета. Любой список жертв этого дела должен открываться его именем, ибо так было: устремясь к тотальной расправе, масштабов которой мы и не представляли себе, непременно надо было прежде всего казнить Соломона Михайловича Михоэлса.
II
Задержимся немного в Минске, на «тихой», «глухой», «безлюдной», «отдаленной» — как только ее не называли — улочке, у распростертых на снегу двух тел: Голубова, умершего сразу, и Михоэлса, в чьем могучем организме жизнь, по определению врачей, продолжала теплиться еще 4–5 часов, пока его не сломил мороз. Врачей Минска, всполошившихся и потрясенных, отстранили сразу же, едва люди Цанавы просигналили, что трупы обнаружены и доставлены в морг.
Никто, кроме профессора Збарского в Москве и художника Тышлера, близкого друга и единомышленника Михоэлса в искусстве, который переодел его в чистое, провел ночь у гроба и рисовал его, — никто другой не касался тела покойника. Правда, Наталья, дочь Михоэлса, называет еще профессора Вовси и Вениамина Зускина, возможно, что и они были ночью у гроба Михоэлса. Какая гримаса истории: Борис Ильич Збарский, академик медицины, ученый-биохимик, известный всему миру более всего тем, что бальзамировал тело Ленина и был его неизменным ученым «хранителем», спустя 24 года после смерти вождя революции исправлял размозженный череп выдающегося художника, убитого «лучшим ленинцем» всех времен и народов! К счастью, в те январские дни Збарский еще не знал, как чешутся руки у следователей Лубянки, как тянутся они уже и к нему, как въедливо допытываются о его «преступных» связях с Михоэлсом.
Какая топорная, невежественная, примитивная, будто под пьяную лавочку, работа убийц! А кого, собственно, могли они опасаться?! Врачей-патологоанатомов прогнали, милиция столицы Белоруссии стояла по стойке «смирно», никто и не пошевелился, чтобы начать поиск ночных убийц. Два цинковых гроба готовы, кажется, наперед готовы, их погрузят в поезд, привезут к большой, молчаливой, скорбной толпе на Белорусском вокзале Москвы.
Случилось и совсем загадочное: никому из близких практически не позволили кинуться в Минск — удержали в Москве жену и двух дочерей от первого брака, хотя здравый смысл требовал немедленно доставить их в Белоруссию. Многие из высоких военных чинов, русских генералов, почитателей Михоэлса, не колеблясь предоставили бы семье свой самолет. (Вспоминается, как среди ночи в 1956 году на наших глазах буквально ворвалась в фойе Дома Союзов овдовевшая Ангелина Степанова — она торопилась попрощаться с застрелившимся мужем, Фадеевым, и из зарубежных гастролей МХАТа, пересаживаясь с самолета на самолет, опекаемая аэродромными службами, проделала неправдоподобный по скорости маршрут.)
На загадку отчасти ответила книга дочери Михоэлса, Наталии Михоэлс, спустя три с половиной десятилетия после его гибели.
«Утром 13 января Михоэлса нашли убитым в глухом тупике, куда не могла заехать ни одна машина. Рядом с ним лежал убитый театровед Голубов-Потапов. Свидетель». Она отвергает версию автомобильной катастрофы или наезда, напоминая, что «…Зускин, Вовси и Збарский, которые видели чистое, неповрежденное тело Михоэлса после „автомобильной катастрофы“, вскоре были арестованы». В трагические дни января 1948 года и позднее, работая над книгой воспоминаний, она не может уразуметь абсурдность ситуации, собрать воедино вопиющие улики нового преступления. Потрясенные горем близкие все еще не понимают очевидного даже и тогда, «…когда в нашу набитую людьми квартиру пришла вечером того же дня Юля Каганович. Она увела нас в ванную комнату — единственное место, где еще можно было уединиться, — и тихо сказала: „Дядя [т. е. Л. М. Каганович. — А.Б.] передал вам привет… и еще велел сказать, чтобы вы никогда, никого, ни о чем не спрашивали“».
Привет от одного из убийц! От Инстанции, которая и приказывала генералу Огольцову срочно выехать в Минск с командой «технических исполнителей». «С чего это он вдруг решил о нас позаботиться?» — недоумевала спустя годы Наталия Михоэлс, резонно называя слова Кагановича «предостережением» (или распоряжением?). «Ведь не пожалел он своего брата — отца Юлии — Михаила Моисеевича Кагановича, бывшего наркома не то авиации, не то тяжелой промышленности, — и отправил его в тюрьму на расстрел».
Следственное и судебное дела ЕАК открыли истину, документы обнажили ее, исключив сомнения. Сталин неизменно делал своих соратников соучастниками злодейств, в иных случаях довольствуясь их молчаливым согласием. Судя по характеру документов, которые Абакумов посылал через Шкирятова или Поскребышева в Инстанцию по кругу дел «еврейских буржуазных националистов», испрашивая разрешения на дальнейшие аресты, разрешения Инстанции, а не прокуратуры, партийный Олимп и его «боги» знали все о предстоящих обысках и арестах, приговорах, акциях ликвидации и т. д.
7
Следственное дело, т. XXIII, лл. 102–103.