Швейцар с нехорошей улыбкой рядом с именем Натальи Николаевны поставил имя императора Николая.
Петр пытался перевести разговор на другое. Но швейцар с упоением поведал какую-то путаную историю, в которой, кроме Натальи Николаевны и красавца корнета Дантеса, была замешана и Екатерина Николаевна.
Петр ничему не поверил. Только понял, что та, которая была для него святыней, опутана сетью грязных сплетен и в свете и в людских.
Он не спал ночь. Образ Натальи Николаевны не исчезал из его воображения. Он никогда не видел Пушкина, но она не могла допустить нечестности. В людских о Пушкине говорили хорошо. Даже здесь, в поместье Гончаровых. Чужих бар слуги обычно обливали грязью, о своих говорить побаивались. Петр много читал книг Пушкина. В Ильинском ему давали книги управляющий, поп и учитель. Сказки Пушкина с детства он знал почти все на память. Знал и многие стихи.
В Москве, читая Пушкина, сжег он не одну свечу, а в Ильинском — бесконечное множество лучин.
Не знал Петр вещего письма Пушкина, написанного жене 14 июля 1834 года:
Но обеих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри… Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы, родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейного спокойствия не будет!
Из поместья Гончаровых уехал Петр мрачнее тучи. Софрон, понукая крепкого в яблоках жеребчика и покручивая в воздухе кнутом, пытал парня о его плохом настроении. Петр не выдержал, осадил старика крепким словцом. Долго ехали молча.
К вечеру устроили привал на берегу неизвестной речушки, покрытой у берега нежным ледком, окаймленной кустарником с пожелтевшими и уже почти облетевшими листьями. Разожгли костер. Вскипятили воду, пили, сидя на поваленном дереве и перекладывая из руки в руку обжигающие железные кружки.
Памятуя дневную вспышку Петра, Софрон первый не начинал разговор. Молчал.
Петр неожиданно разговорился по душам:
— Дед Софрон, а семья-то была когда-нибудь у тебя?
— Как же, Петруша, жена была. Сыночек. Дак вот, когда два годика ему сполнилось, нас с женой и разлучили. Вишь ли, графине горничная понадобилась в Петербург. Была жена моя на глаз ладная, а уж хозяйка из нее — редкая. Все умела. Руки золотые. А меня в Билимбаевский завод отправили. Сначала вроде бы ненадолго. А потом забыли. Сыночек у сватьи остался. Не углядели — в колодце утонул. А с женой через тридцать лет в Петербурге я встретился. Ну, прибыл в Петербург, тогда еще первый раз, думаю, дай-ка с женой повидаюсь. Особливого желания уж не было. Все перегорело, переболело. Но графиня-то вроде нарочно в Петербург меня привезти велела, поближе чтоб к жене. Вспомнила!
Жена моя теперь при внуках графини. Ну, встретились.
В комнату даже впустили меня, вдвоем с Настей оставили. Смотрю и дивлюсь — чужая баба. Не сильно старая, а не узнаю — и только. Вот когда заговорила — по сердцу точно пилой провела. Голос-то тот же, тонкий, с придыхом. «Что, говорит, сынка нашего не уберег?» И в глазах слезы. «Как уберечь-то? Я же в Билимбае был». Оказалось, баба ничего и не знала. Вот такая жисть, Петр! Мой наказ тебе — не женись. Нам, дворовым, семейными быть никак нельзя. Если, конечно, баре не оженят. И так ведь бывает. Им не резон, чтобы дворовые потомства не имели. Не резон. Один убыток.
Петр выплеснул остывший кипяток из кружки, бросил ее в полотняный мешок и спросил:
— А ты, дед, о Пугачеве слыхал?
— Слыхал. Только веры во все это не имею. Ежели он в самом деле был царь, так поиграл бы с народом и снова придавил. А коли сам из беглых, судьба ему не могла улыбнуться. Бог его рабом сотворил. Против бога пошел — не получилось добра. И нас с тобой бог рабами сотворил. Стало быть, обиду держать не на кого. Одних бог богатыми сделал, других обездолил.
— Да разве я о богатстве, дед Софрон? Я бы согласен нищим сидеть на паперти, только бы вольным быть. Вот ведь нашему управляющему выпало же такое счастье.
— Может, и тебе выпадет. Бог, он знает, кому что положено.
— Знает, — не то подтвердил, не то усомнился Петр.
— Ну, а как тебя встретил барин в Полотняном заводе? Поприветил ли? — поинтересовался старик, ощупывая увязанные стопы бумаги.
— Приветил, — сказал Петр, вспоминая красивое лицо Дмитрия Николаевича.
— А младшую сестричку, сказывают, мамаша ихняя без приданого выдала. Вроде бы сам Пушкин за нее на приданое деньги давал.
«И этот все знает», — с неприязнью подумал Петр.
Софрон продолжал:
— Пушкина-то они, Гончаровы, во всем вокруг пальца обвели. И с приданым. И сестер жены подсунули — живите, мол, в Петербурге вместо Полотняного завода, авось женихи-то и найдутся. А они, эти сестры-то, и взамуж не вышли, и, говорят, весь дом взбаламутили.
— Ты же сам, дед Софрон, говорил, что на все воля божья… — с отчаянием сказал Петр.
— Оно, конечно, воля божья. Но муж должон жену в строгости держать. Баба-то Наталья Николаевна красоты необыкновенной. А сам-то он ни лицом, ни статью не вышел. Человек он, все сказывают, хороший, но опять же какой жене по ндраву придется, когда муж и днем и ночью бумагу марает, на стихи переводит. Вот мы ему везем сколько! — кнутом показал Софрон. — Воз цельный. А думаешь, надолго ему?
— А ты, дед Софрон, видел Пушкина?
— Видел не раз. А как-то и поговорил. Было это в тех местах, куда мы с тобой прошлый раз ездили. В Захарово барин меня посылал, к княгине Голицыной. Пакет отвозил и какой-то ящик. Тяжеленный. Одному не поднять. Ну вот, слухай: я решил поехать до Захарова. Марья в Петербурге вещицу одну купить заказывала и денег давала. Ну вот, отвез я ей вещицу-то, от Захарова повернул на большую дорогу, что из Москвы до Звенигорода. Еду. Чую: лошаденка что-то прихрамыват и прихрамыват. Слез я с телеги. Глянул. Вроде на заднюю правую хромат. А так ничего и не видать. Подкова крепко держится. Пальцем подавил. Не больно, видно, не брыкатся. Только хотел влезть на телегу — смотрю, из леса Пушкин выходит. Лопотина на ем фартовая: на плечах крылатка распахнутая, в руке листья разных цветов. Хошь рисуй!
«Здравствуй, говорит, добрый человек, откуда путь держишь и куда?» Ну, сказал я, кто меня послал, куда еду, про Марью не помянул. «Знаю я барина твоего, — говорит Пушкин, — и княгиню Голицыну знаю». Лицо у него стало, как у мальчишки, озорным, и он рукой изобразил подле лица своего усы и бороду. Обоих нас смех тут взял. Да так весело стало, да так просто-запросто, будто и не барин стоит возле меня…
«А ты-то ее знаешь?» — спрашивает. «Я, барин, наслышан о ней с молодых лет, говорю. Ее дочь, Софья Павловна Строганова, — наша госпожа. А про ее матушку много сказов разных по селу ходило». — «О том, как она знала три карты, на которые проиграть невозможно было?»— спросил Пушкин. «Точно так, барин. И оборотнем ее считали. Челядь непослушную ею пугали». Пушкин засмеялся. «А вы, барин, в Большие Вяземы? Подвезти вас?» — спросил я. «Нет, добрый человек, мне туда теперь путь заказан, — смеется ПушкиИ. — Княгиня на меня гневается. Увидит — еще велит собак спустить. Я вот родные места навестить приехал. — И стал вдруг Пушкин грустный такой. — Последний раз, говорит, побродить хочу там, где мальчишкой бегал. Ну, прощай, добрый человек. Лошади-то отдохнуть подольше дай. Это она от усталости хромает. — И он погладил коня по морде. — Что, старая, отдыхать не дают? Так на ходу и испустишь дух». Я залез на возок, понукнул лошадь и поехал. А потом оглянулся. Пушкин стоял на дороге, голову поднял и смотрел куда-то поверх деревьев. А верхушки от солнца горят, кажется, их лучиной подпалили. Картина, да и только!
Глава пятая
В дневнике моего прадеда записано:
Нет, не может быть, чтобы ошибался я в мечте моей. Не так уж много лет прожил я на белом свете, но даже по врачеванию убедился, что глаза, как в народе говорят, — зеркало души. Нет, не могу я ошибиться. Она женщина не только с красивым лицом, но и с красивой душой. Об этом говорит ее тихий взгляд, ее тихий голос, ее движения, отличные от движений других женщин. Я не учен. Я не могу иногда найти нужные слова. Но я хочу сказать, что каждый шаг, каждое движение ее так красивы, не нарочиты для показа людям: «Смотрите, мол, как хороша я!» А напротив: «Не глядите, не глядите на меня, мне совестно от красоты моей». Ее слуги говорили мне, как она заботится о детях своих.