— Ступай, ступай, мать на сцене.

Петр осторожно протиснулся между теми, кому не досталось места на длинных скамьях, пробился в угол и сразу же увидел мать. В театре было душно. Но все же не так душно и дымно, как вечерами, когда зажигались сальные свечи. Мать играла барыню. На ней была широкополая шляпа с цветами, из-под которой на открытую шею опускались черные кудри; на длинное белое платье, все в оборках, накинута пестрая шаль. На руках до локтей — кружевные перчатки. Ее говор, внешность, движения — ничто не выдавало крепостную. Она была настоящей барыней, каких только что видел Петр. Все было так правдиво, так естественно, что Петра захватил талант актрисы. Он сжал веки, чтобы предательские слезы скорей вылились из глаз, а со щек смахнул их ладонями.

Артист, а это был сосед Кузнецовых Михайло Сибирцев, роль свою исполнял плохо. Играл старательно, но барина в нем не чувствовалось, и движения его были скованны, и зрители явно ждали выхода матери Петра. И вот она появилась в черном костюме наездницы, в шляпе, с хлыстом в руке, тонкая, как тростиночка. Появилась и напомнила Петру образ той наездницы на аллее парка Каменного острова… Как она теперь? Что приготовила ей судьба? Ведь он, Петр, больше никогда не увидит ее и не услышит о ней.

Мать, указывая в зрительный зал, говорила партнеру о дороге, по которой они поскачут на конях. Она остановилась, будто что-то разглядывая в зале. И вдруг глаза ее встретились с глазами сына. По тому, как дрогнул ее голос, как ласково засветились глаза, Петр почувствовал, что она узнала его; какой-то момент молчала, собирая силы.

Петр понял, что допустил ошибку, внезапно явившись сюда, и медленно стал выбираться на улицу.

Родной дом встретил его так, точно уехал он только вчера. В сени выскочила Акулина, она прибежала, узнав о приезде брата. Она недавно вышла замуж, но была все такая же — пухлая и яркая, только светлые волосы повязаны платком. Появилась Евлампия — широколицая и краснощекая, как сестра, с глазами, удивленно и непонимающе глядящими на мир, с полуоткрытым в добродушной улыбке ярким ртом, и трудно было понять, узнала ли она Петра; может быть, и узнала, но вряд ли понимала, что это ее брат, человек ей близкий.

В объятия схватил Петра старший брат Иван, долговязый, узколицый. В семье его недолюбливали, за расчетливость прозвали Лавочником, и это прозвище перекочевало в деревню. Теперь он работал на большой должности — контролером.

Радостно заговорил на печи дед, свешивая седую кудлатую голову. Вот уж поистине был он и горем и радостью для семьи: всякую малость рассматривал как великое благо, умел радоваться и радовать других.

— Совсем мужиком стал, Петруха, — с гордостью заговорил дед. — Ну, рассказывай, рассказывай, как жил в Петербурге. Что видел?

И до ночи в доме Кузнецовых не прерывалась беседа. Вернулась из театра мать, со слезами обнимая сына, твердила: «Я узнала, узнала, что здесь ты». Пришел с работы всегда угрюмый, молчаливый отец. Теперь он был учеником доктора Лейхтвельда и работал в больнице. Петр с уважением расспрашивал отца о работе, но тот, как всегда мрачно, отвечал: «На побегушках, сынок, на побегушках».

Пришел и второй брат, Федор, с женой Катериной.

Федор был учителем, работал с удовольствием. С детства отличался особой рассудительностью, желанием всех поучать. К наукам имел большую склонность.

Лицо у Федора был доброе, улыбка мягкая и душевная. Дети его любили. Жену Федора Катерину Петр считал женщиной ничем не примечательной. А вот жена Ивана прежде Петру казалась непревзойденной красавицей. Теперь же, после того как он увидел подлинную женскую красоту, она показалась ему расписной куклой.

На столе шумел пузатый медный самовар. Стояла четверть браги, принесенная Михайлой, мужем Акулины, кудрявым, совсем еще мальчишкой, — он был сиротой и с детских лет отирался в доме Кузнецовых.

Все сели за стол. Только дед остался на печи да Евлампия равнодушно присела на порог.

Разлили по стаканам брагу.

— За сына Петруху, — покрякивая, с каким-то смущением сказал отец, одной рукой поднимая стакан, а другой подавая кружку деду на печь.

Все молча чокнулись, молча выпили. Захрустели солеными огурцами и капустой. И тут должно было пойти обычное русское веселье. Но веселья не было. И Петр вдруг вспомнил — вот такое же невеселое торжество там… Он стоит в коридоре. Слышит французскую речь. Русское «горько». Но не чувствует, чтобы кому-то было весело. Будто туча нависла над собравшимися людьми и вот-вот разразится громом и молниями. И сейчас Петр почувствовал эту нависшую тучу.

— Батя! Что случилось-то? — громко спросил Петр, отставляя стакан.

Точно ожидая этого вопроса, мгновенно заголосила мать, запричитали женщины, отвернули головы братья.

И тут только узнал Петр, что согласие графини Софьи Владимировны Строгановой на отъезд его, Петра, из Петербурга в Билимбаевский строгановский завод было с трудом выпрошено родителями.

По закону один из братьев, которым подходила пора рекрута, должен был идти на военную службу. Оба брата Петра были женаты, имели детей. Как же им оставлять семью на долгие годы? Значит, должен идти Петр. Но Петра брали на завод вместо нерадивого работника, того же отправляли в рекруты вместо Петра.

Плакала мать. Горевал отец. Неловко чувствовали себя братья. И Петру было не по себе: стыдно за родителей, братьев, еще за кого-то… Но он отчетливо понимал, что это самое верное решение. Иного пути нет. У каждого брата на руках по трое детей. И ему, Петру, идти в солдаты куда хуже, чем в Билимбай.

Петр поднял полупустой стакан, прищурившись посмотрел сквозь него, оглядел все застолье, задержал жалостливый взгляд на свернувшейся на пороге Евлампии, на старике, проводившем жизнь на печи, и, тряхнув головой сказал:

— Ну, с этим все! Других путей нет. Налей, Михайла, еще понемногу!

И туча поднялась, разошлась облаками в разные стороны. небо очистилось, и глянул в окно серебряный ковш месяца.

И пошли и пошли обычные, близкие сердцу с детства разговоры. Тут и о выгодной поденщине на расчистку Сретенского и Кривицкого болот. И о раздаче крестьянам заимообразно по весне и лету из запасных магазинов хлеба на посевы и пропитание, да и мало ли еще о чем.

Петр давеча, входя в избу, приметил в сенях новую литовку.

— Откуда литовка? — спросил он.

Ответил за всех дед:

— А как же, внучек, ты помнишь, еще в то лето на господских покосах ввели кошение травы литовками? И тогда много народу обучалось. А теперь вот четырнадцать литовок для домашнего употребления дали. И нам досталась.

— Ну, и в самом деле литовки лучше кос-горбуш?

— Куда там! — восторженно ответил Иван. — Косит чисто.

— Ну, а ты как в контролеры-то угодил? — поинтересовался Петр.

— Да повезло! — загорелся Иван. — Помнишь контролера Петра Власова, так его за слабое поведение отрешили. И меня вместо него назначили.

— А он что?

— А он? Он после отрешения остается праздным, на своем содержании.

— Так у него же ребята мал мала меньше!

Иван равнодушно пожал плечами.

— Трудно живут. Ох как трудно, — вступил отец. — Петр-то Власов не лентяй какой. Больной он. Вот и не мог с работой управиться. Я его много лет лечил. А теперь с хлеба на квас перебиваются: то пособие по бедности в обществе получат, то от налогов освободят. Соседи помогут. Трудно живут, ох как трудно! — повторил отец и с укором посмотрел на старшего сына.

— И что, батя, смотрите! Будто я из-под него для себя дело вытряхнул. Назначили меня, — размахивая длинными руками, радостно сказал Иван. — Назначили!

— Знамо, назначили, — подал с печи голос дед. — А жалости у тебя к нему нет.

— Ты отколь знаешь, дед, есть или нет жалость? — с неохотой возразил Иван. — В сердце мне глянуть сумел, что ли?

— Ни к кому у тебя жалости нет, — сказала Акулина и посмотрела при этом почему-то на жену Ивана. А та вздрогнула, закуталась покрепче в шаль и глаза опустила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: