Он поднял голову и сказал без слов:
– Прости, мама, прости!
Тень гладила его по лицу, нежно отвечала па стон:
– Прощаю, сынок, прощаю!
Голос отца, спившегося забулдыги, пел очень далеко:
Пелеле бормотал:
– Мама, душа болит!
Тень гладила его по лицу, нежно отвечала на его стон:
– Сынок, болит душа!
Счастье не пахнет плотью. Рядом склонилась тень сосны, свежая, словно речка, – целовала землю. И пела на сосне птица, не птица – золотой колокольчик.
– Я роза жизни, яблоко райской птицы, наполовину – ложь, наполовину – правда. Я роза, я же – и яблоко, каждому даю глаза, один глаз настоящий, другой – стеклянный. Кто посмотрит стеклянным глазом – видит, потому что грезит. Кто посмотрит настоящим глазом – видит, потому что смотрит. Я роза жизни, яблоко райской птицы, вымысел всякой правды, истина всякой сказки.
Тут он бросает мать, бежит посмотреть па канатных плясунов. Женщины в блестках скачут на красивых конях, грива до самой земли, не грива – плакучая ива. Повозки в цветах и в китайских фонариках катятся по мостовой неуклюже, точно пьяные. А вот и комедианты – грязные какие! Барабанщики, трубачи, музыканты разные. Клоуны раздают цветные программки. Представление в честь Президента Республики, Героя Отечества, Вождя Великой Либеральной Партии, Покровителя Молодежи.
…Он растерянно оглядел высокие своды. Канатные плясуны бросили его над нежно-зеленой пропастью, в каком-то здании. На драпировках качаются скамеечки, точно висячие мостики. Исповедальни ходят вниз и вверх, будто лифты – души возят. Наверх – ангел о золотом шаре, а вниз – черт о семи рогах. Из ниши вышла сама богоматерь, прошла через залу, как луч сквозь стекло, осведомилась, зачем он здесь, чего хочет. Он с удовольствием с ней побеседовал, – с пей, хозяйкой этого дома, медом ангелов, разумом святых угодников, кондитерской бедных людей.
Такая важная дама, а в ней и метра нет, однако все понимает, даром что маленькая. Он показал ей знаками, что любит жевать воск, она улыбнулась и разрешила взять свечку с алтаря. Потом она подобрала свой серебряный плащ – он ей был не но росту, – взяла Пелеле за руку и повела к пруду. Там плавали разноцветные рыбки. Дала пососать радугу. Ох и хорошо! Уж так хорошо, от языка до пяток! В жизни такого не было – жуешь себе воск, сосешь мятный леденец, смотришь на рыбок, а мама тебе вправляет больную ногу и приговаривает: «Исцеляй, зад лягушки-квакушки, и семь раз протруби в честь старушки!» А вот заснул на помойке – счастье и пришло!
Счастье короче летнего ливня. По тропинке молочного цвета спустился дровосек с собакой; вязанка дров за плечами, куртка прикручена к дровам, на руках, словно младенец, мачете – большой нож. Овраг был неглубок, но в сумерках казался глубже, и мусор на дне тонул в тени. Дровосек оглянулся. Следят! Прошел еще, замер. Кто-то там есть. Собака ощетинилась и завыла, словно увидела черта. Ветер закружил бумажки, темные – то ли в крови, то ли в свекольном соке. Небо совсем далеко, синее-синее, точно высокий курган разукрашен венками – это сонно кружатся коршуны. Собака побежала туда, где лежал Пелеле. Дровосек трясся от страха. Он медленно шел за собакой – надо посмотреть, кто же это там лежит мертвый; осторожно ступал, – того и гляди, наступишь на битую бутылку, на осколок или жестянку! – прыгал через вонючие кучи и через темные пятна. Кораблями в море отбросов плыли ржавые тазы…
Не опуская вязанки (страх куда тяжелее!), он пнул ногой неподвижное тело и с удивлением понял, что человек жив. Наверху, в сосновой рощице, послышались шаги, и дровосеку стало совсем не по себе. Не дай бог, полицейский!… Да… Только этого не хватало…
– Чу-чо! – прикрикнул он. Собака не унималась, он дал ей пинка. – Эй, чтоб тебя! Не тронь!
Надо бежать… Нет, поймают – скажут, зачем бежал… Все ж если полицейский… Он повернулся к раненому:
– Давай, встать помогу!… Ах ты, чуть не убили! Да ты не бойся, не ори, ничего я тебе не сделаю… Шел я тут, увидал, вот и…
– А я увидел, что ты его поднимаешь, – раздался голос сзади, – и вернулся посмотреть, не знакомый ли это. Вытащим его отсюда…
Дровосек обернулся и едва не упал со страху. У него захватило дух, он пошатнулся и чуть не уронил раненого. С ним говорил ангел: кожа мраморная, волосы золотистые, рот маленький, лицо нежное, женское, а глаза мужские, черные-черные. Одет во что-то сероватое. Не рассмотришь – стемнело, а похоже на облако. Руки тонкие, маленькие, в одной руке – трость, в другой – большая шляпа, совсем как голубь.
– Ангел!… – Дровосек уставился на него. – Ангел… – повторял он. – Ангел!
– Я вижу по вашему платью, что вы бедны, – сказал ангел. – Невесело быть бедным!
– Да это как сказать… Вот я, к примеру, человек я, конечно, небогатый, а работа есть, жена тоже есть, домик… и ничего, живу… – бубнил дровосек, думая угодить ангелу: ну, как за такое смирение возьмет и превратит в короля! Будет он ходить в золоте, мантия красная, корона с зубцами, скипетр весь в алмазах. Помойка отходила на задний план…
– Занятно, – сказал ангел, повысив голос, чтобы заглушить стоны Пелеле.
– А что ж занятного? И то сказать, мы бедные, тише нас нет. Судьба такая! Оно конечно, которые в училищах учились, те ропщут. Старуха моя и то, бывает, затоскует: хочу, говорит, чтоб у меня крылья были по воскресеньям.
Пока карабкались наверх по крутому склону, раненый терял сознание раза два или три. Деревья поднимались и опускались над ним, словно пальцы китайских танцовщиков. Люди, которые его тащили, разговаривали между собой, и слова спотыкались и петляли, словно пьяные на скользком полу. Что-то большое и черное царапало его лицо. Резким холодом сдувало с тела пепел сгоревших снов.
– Говоришь, твоя жена хочет, чтобы у нее но воскресеньям были крылья… – сказал ангел. – А дали бы ей крылья – не знала бы, что с ними делать.
– Это верно. Она, правда, говорит, пошла бы гулять. Или вот, когда со мной поспорит, – улетела б, говорит, от тебя!
Дровосек остановился и отер нот полой куртки:
– Ух и тяжелый!
Ангел сказал:
– Чтобы гулять, вполне достаточно ног. А уйти… она не ушла бы, даже если были бы крылья.
– Да уж, конечно, куда ей! Она бы рада, думаю. Только женщина такая птица, ей без клетки нельзя. Сколько палок об нее обломал, да… – Тут он вспомнил, что говорит с ангелом, и поспешил замазать свой промах: – С божьей помощью, ясное дело…
Незнакомец молчал.
– Кто ж ото его так? – сокрушался дровосек, меняя тему.
– Охотники всегда найдутся…
– Да уж верно, на такое дело всегда ближний найдется… Да… Как они его, безо всякой жалости. Ножом в лицо – и на помойку.
– Несомненно, есть и другие раны.
– …Я так думаю, они его по губе ножиком, вроде бритвы. И туда сбросили, чтоб концы в воду.
– Да, между небом и землей…
– Вот и я говорю…
Овраг кончался, на деревьях – коршуны. Страх был сильнее боли, и Пелеле не сказал ничего. Он извивался штопором, сворачивался ежом и молчал, как мертвый.
Ветер легко бежал по равнине, несся из города в поле – свежий ветер, хороший ветер, добрый.
Ангел взглянул на часы, сунул в карман раненому несколько монет, любезно простился с дровосеком и быстро ушел.
Небо сверкало. Мерцали электрические огни предместья, словно спички в темном театральном зале. Дорожки, змеясь сквозь сумерки, вели к первым жилищам – к мазанкам, пропахшим соломой, к деревянным сараям, к домикам с грязными патио, провонявшими конюшней, к трактирам, где, как заведено, торгуют сеном и в темных углах выпивают погонщики.
У первых домов дровосек опустил раненого и показал, как пройти в больницу. Пелеле приподнял веки – хоть бы кто помог, хоть бы не икать! – но жалобный взгляд умирающего острым шипом вонзился в закрытые двери пустынной улицы. Вдалеке пропел рожок; где-то тоненько дребезжали колокола по смиренным усопшим: жаль-жаль!… Жаль-жаль!… Жаль-жаль – жаль!