– У меня тоже есть такие. Двое даже в армии служат, честь по чести. Послушайте, а вы знаете, за что у Ивана орден Красного Знамени?
– За Кронштадт?
– Это ясно. А как он его получал?
Откуда мне было знать, как получал орден Бодунов.
Колодей жадно и аппетитно раскурил еще папиросу и велел:
– Только ему – ни-ни!
– Конечно.
– Вот вручает Михаил Иванович нашему Ивану орден, а тот не берет. «Не могу, – говорит, – взять, я, – говорит, – писал об этом, но меня все-таки наградили. Я, – говорит, – Михаил Иванович, когда врывался в ворота крепости, был до того испуган, что хотел убежать. У меня сложилось намерение задать деру, но нечаянно я вбежал именно в ворота. И тогда я об этом нашему командиру заявил. И здесь повторяю!» А Калинин ему: «Если бы, – говорит, – моя воля, я бы тебе за твою правду еще дал награду. Носи на здоровье и никогда не снимай, попадешься без ордена – накажем!»
– Это точно? – осведомился я.
– Проверьте у Калинина, – хихикнул Колодей.
Забрав у меня последние папиросы, Колодей спрятал их в сейф – от медиков-сыщиков и лег вздремнуть. Иван Васильевич встретил меня невеселым взглядом, таким, что я даже спросил:
– Что случилось?
– Доклад надо делать товарищам женщинам восьмого марта.
– Ну и что?
– Не подниму. Для меня нет хуже – доклады делать.
– Подберете литературу…
– Зачем же рассказывать то, что всем известно? Это же стыдно.
Он все еще пытался соединиться с кем-то по телефону. Потом подумал и, пробормотав: «Авось большевистский бог не выдаст», назвал в трубку номер.
– Сергей Миронович, – сказал он подтянутым военным голосом. – Докладывает Бодунов, из уголовного розыска. Разрешите две минуты… Лично? Сейчас? Случаюсь…
Положил трубку, усмехнулся и сказал:
– Он такой. Не на той неделе, а сейчас. Ждите!
Натянул реглан и уехал. В соседней комнате Берг опрашивал старуху, которая написала жалобы в несколько инстанций на ту тему, что у нее украли шесть говорящих попугаев и никто не обращает на ее горе внимания. В другом, затененном углу комнаты сидел здоровенный парень в ватнике и чем-то шелестел.
Я взял газету и сел за стол Рянгина.
– Вкусно-то! – сказал здоровяк. – Ах, хорошо, ах, люблю…
Я посмотрел на него: он отрывал от листа бумаги кусочки и жевал их.
– Мои попугаи записаны в книгу Мараджера, – трещала старуха, – их употребляли на засъемки в кино. Моего Киви нарисовал художник Ясенский-Худилевич, его замечательные литографии…
– А я Бобик, – сказал здоровяк. – Меня засадили в тюрьму, а я психованный.
Он вдруг подошел ко мне и велел:
– Почешите Бобику животик! Гражданин сурьезный, чайничек-начальничек. Заблошал Бобик! Гр-р-р, вау-з-з… – непохоже зарычал он. – Укушу чайничка!
Мне стало жутковато.
– Берут несчастного инвалида психической травмы, – опять заныл здоровяк, и я увидел, что его лицо вовсе не толстое, а опухшее, что глаза у него больные, что заключен в тюрьму больной человек.
– Бумажечки хочешь пожевать?
Я выскочил в коридор. Навстречу шел веселый, всем довольный Бодунов.
– Там сумасшедший, – сказал я, – собакой лает. Ест бумагу. Заблошал, хочет, чтобы почесали ему живот… Разве можно держать в тюрьме сумасшедших?
Когда мы вошли, старуха изображала крик своего главного попугая, а сумасшедший, сев на пол, чесался, как собака.
– Муля! – сказал ему Бодунов. – Ну как же тебе не совестно?
Муля вскочил, вытянулся по стойке «смирно», сказал задушевным басом:
– Приветствую вас, гражданин начальник. Нет, я ничего такого… Развлекался по малости. Они молоденькие, – он кивнул на меня, – глядят, пугаются. Дай, думаю, поиграю. Ну как ваша-то жизнь проходит, как здоровьичко?
– Работаем, ловим, вас, жуликов, помаленьку…
– Да, с нами нервы нужны и нервы…
В своем кабинете Бодунов сказал:
– Доложил про это отношение к таким ребятам, как Рыбников, товарищу Кирову, прямо скажу, не удержался, все выложил. Под стенограмму.
Густой румянец залил его» крепко выбритые щеки. С веселым гневом он добавил:
– Звонят сейчас телефоны по нашему городу, ох звонят. Это его артподготовка. Не любит Сергей Миронович, чтобы человека обидели! Не переносит.
Зазвонил телефон, Бодунов взял трубку, сказал, подмигнув мне:
– Нашелся, товарищ Кузьмиченко? А я тебе третий день названиваю, никак не соединиться. Дел у тебя, у голубчика, много? Ну, конечно, сочувствую, директор завода. А ничего особенного. Ага. Рыбников Александр. Подмахнул, не читая? Между прочим, ты не обижайся, но в восемнадцатом, когда я еще в бандотделе ВЧК работал, мы одного такого «не читающего» расстреляли. Вот именно…
Он вдруг вспыхнул и закричал:
– В шею из партии! В толчки! Вон! Мы годы тратим, чтобы человека вытащить, на путь поставить, мы за него рискуем, мучаемся, ночи не спим, а такие чинуши, не читая… Нет, я еще и на активе выступлю, у меня, Кузьмиченко, хватка мертвая. Откуда? Я доложил лично.
Вскоре заявился Свисток – отмытый, томный, важный, Бодунов сказал ему спокойно и уверенно:
– Езжай, Саша, в свое общежитие.
– Пустят?
– Сказано – езжай. Завтра выйдешь на работу.
– А пропуск в завод…
– Пропуск будет.
– Ни пуха ни пера, Саша…
– Но ведь, гражданин начальник…
– Я тебе не начальник. Я тебе Иван Васильевич. Завтра же и аванс получишь, не забудь три рубля… А директора увидишь – Кузьмиченко Степана Данилыча, – привет ему от меня, теплый привет, так и скажи. Теплый…
Рыбников ушел, опять зазвонил телефон.
– Сегодня же выеду, – сказал он в трубку. – На Мурманск в одиннадцать, по-моему.
Хитрая улыбка появилась на его лице.
– Будет сделано, – сказал он, сияя. – Обязательно. Нет, зачем же, если это Ложечкин, я его живым привезу.
Все еще чему-то радуясь, он сказал:
– Недели на две, не меньше, бандитов ловить.
И не выдержал – проговорился:
– Доклад-то не я буду делать.
– Как так?
– Очень просто! Не прошел их номер. Слышали, как повезло? Бандитов поеду ловить. Там все тихо-мирно, а тут пей воду из графина, проси продлить регламент. Нет, это не по моей части…,
6. Жизнь – она сложная!
Раз в две, в три недели совершалось убийство. Преступник стрелял своей жертве в затылок, потом снимал шубу, костюм, забирал бумажник, часы, иногда тело закапывал сам же убийца.
По Ленинграду пошли зловещие слухи, количество убитых преувеличивалось в сотни раз, шепотом рассказывали сначала о банде, потом о бандах, наконец о целом отряде грабителей под командованием какого-то преступника по кличке Чума.
Уголовный розыск лихорадило, люди не спали; невыспавшихся, издерганных, не успевших даже попить чаю, их созывали на внеочередные совещания, где такое же замученное и издерганное начальство предлагало уже принятые меры к исполнению и исполненное – к неукоснительному руководству.
В эти трудные времена приехал в Ленинград работать некто Т. Я не называю его фамилию, потому что погиб он смертью солдата в дни Великой Отечественной войны и, быть может, этим, не зависящим, впрочем, от него обстоятельством хоть отчасти смыл позор, который заклеймил имя Т., – заклеймил многими его предыдущими делами.
Рыжий, энергичный, размашистый, умеющий элегантно прихвастнуть и своими заслугами и заслугами дальних, но известных родственников, Т. через несколько дней после своего первого появления в розыске взял таинственного убийцу и даже продемонстрировал его, маленького, дрожащего, низколобого, длиннорукого дегенерата, успевшего сознаться в своих страшных преступлениях. Да, он стрелял, раздевал, продавал, закапывал, конечно, он все подтверждает, так именно и было.
В эту пору ко мне уже претерпелись в уголовном розыске. Я был то ниспосланное богом или чертом наказание, бороться с которым было бессмысленно. Мне никто ничего не показывал, мне никогда ничего не демонстрировали. Если я присутствовал, меня не замечали. Мне это было, впрочем, удобно, хоть и несколько унизительно. Мне дозволялось сосуществовать с ними, но не на равных. Например, они обменивались мнениями, я же, как существо низшего порядка, должен был помалкивать, потому что если я вдруг заговаривал, то на меня смотрели с изумлением, словно хотели сказать: