— И Байрон тут переплывал, — сказал капитан.

— Как так?

— Да, да.

— Это до того, как он стал хромать? — спросил я, помнивший о внелитературной стороне жизни Байрона только то, что дед его был адмиралом и получил прозвище Штормовой Джек.

— Да нет, он же всегда хромал, от рождения.

— Как Талейран? — сказал я, чтобы скрыть позор своего невежества.

Хороши мы были оба. Когда я потом залез смотреть в энциклопедию, у меня уши загорелись от воспоминания об этом диалоге. Сведения наши о множестве предметов в лучшем случае отрывочны. Мы все, как было сказано, учились понемногу.

XXI

Ночью прошли нулевой меридиан. Мы в Западном полушарии. На 12.20 Москвы мы в точке 49°10′ с. ш. И 4°15′ з. д. Выходим из Ла-Манша. Туман. Тихо. В тумане едва различаем собственный нос, но после сутолоки узкой части пролива уже наступает облегчение, и мы весело бежим свои восемнадцать узлов.

Виктор Дмитриевич водил сегодня шоферов по судну, с удовольствием водил. Я к ним присоединился. Виктор Дмитриевич рассказывал.

Морских пароходств у нас тринадцать. По количеству судов Балтийское занимает третье место. (Перед ним — Дальневосточное и Черноморское.) Самыми крупными судами БМП являются контейнеровозы «Комсомольск» и «Магнитогорск», следующие по величине — серия «скульпторов» — «Вучетич», «Коненков», «Голубкина», «Залькалн».

Шоферов, естественно, интересуют в первую очередь «скульпторы».

— Размеры? — спрашивают шоферы.

Длина — сто восемьдесят метров, ширина наибольшая — двадцать восемь. Наибольшая осадка — девять с половиной. Дедвейт — восемнадцать тысяч тонн.

— А от воды до верха?.. — спрашивают шоферы. Им разрешено передвигаться на судне без ограничений, кроме грузовых палуб, которые осматривает только вахта, но, видимо, несмотря на это, они никак не могут представить себе размеры судна в сравнении с привычными им предметами — например, автобусами или зданиями.

— Сорок три метра, — отвечает Виктор Дмитриевич.

— Это ж сколько на этажи… — бормочет кто-то из них. — Мать честная — выше двенадцатиэтажного.

Выходит, что так. Если заставить все грузовые палубы «Голубкиной» «Жигулями», то разместятся здесь 1400 штук.

— Ого! — говорят шоферы.

— Или девятьсот двадцать контейнеров, — говорит Виктор Дмитриевич. — Из них семьдесят два рефрижераторных. И еще двести пятьдесят три автомашины…

— Ничего себе…

— Запас топлива — на двадцать тысяч миль.

Атлантика. Пасмурно, море три балла, ветер три балла в правый, то есть мой, борт. Второй раз переводим часы на час назад. Сутки стали длиной в двадцать пять часов. Все успеваешь, к завтраку не опаздываешь. Говорят, прямо противоположное будет на обратном пути. Тогда радоваться будет только вахта с 20 до 24-х. Сейчас у них все на час длиннее, потом будет на час короче.

Сегодня я впервые в Западном полушарии… Стоп. Заглядываю в карту. Отставить. Лондон, оказывается, западнее Гринвича, кроме того, у нас была из Лондона поездка в Оксфорд. Так, с полушариями не получилось… Но зато я впервые в океане. Смотрим на карту. Все правильно. Если не считать, что Баренцево море — море весьма условное, поскольку это участок океана. И Северное, которое мы проходили вчера, — также. О Баренцевом у меня воспоминания разные. И «поверхностные» и «внутренние», поскольку я там знакомился сначала со службой подводной лодки, а потом, уже много лет спустя, был декабрьский месячный рейс на тресковом траулере, когда одной из главных задач после вахты было заклиниться в койке, чтобы не било головой в переборку. Помню, я придумал какую-то шлею вроде детских вожжей — под мышки и сзади за шею, а концы привязывал за койку в ногах. Океан Баренцево море или нет? Не знаю. Когда подаешь рыбу из ящика на рыбодел, то не до таких вопросов. Мы ушли тогда к Медвежке, и за три недели так ни разу и не рассвело. А океан-то надо видеть, чтобы понять, что ты в океане. Потому что одна из главных особенностей океана — это его дыхание.

Вы стоите на палубе. Солнце. Глядя на поверхность воды, вы можете заключить, что ветра нет, — до самого горизонта ни морщинки, а судно ни с того ни с сего раскачивается, будто волна баллов пять или шесть. И чем крупнее судно, тем качка эта сильней. Штиль, а может раскачать так, что под форштевнем хрип стоит, когда судно завалится носом. Что такое? Это дышит океан. Ветра давно нет, ураган ходил где-то за тысячи миль, а водяные горы оттуда бредут во все стороны, не встречая берегов, и где-то еще за тысячи миль другое судно через неделю начнет кланяться и скрипеть от этих же именно волн. Это, собственно, и не волны в том понимании, которое мы, озерные и речные люди, применяем для обозначения известных нам явлений. Волн этих не видно, но если приглядеться пристально, вдруг замечаешь, что вокруг судна иногда возникает странное какое-то явление, когда вполне спокойные вроде поверхности находятся на заметно разных уровнях.

— Ну, мать честная, и еда опять, — говорит Станислав Дмитриевич. Он только взял и сразу откладывает ложку.

— Да уж, — бурчит мастер, с опаской глядя на поверхность супа в миске. Там в томатного цвета пятнах жира плавает лук. Капитан супа не наливает. — И не жареный, и не вареный, а? Виктор Дмитриевич, вы с шефом говорили?

Шеф — это повар. Но он так же похож на шефа, как налим на осетра. Это смуглый, лоснящийся, очень любящий себя парень лет двадцати двух. Его уже звали на общее собрание, спрашивали, собирается ли кормить экипаж лучше. Он стоял, не отвечая. Ждали минуту, ждали две. Спросили снова. Он опять молчит. Еще ждали. Уже всем невмоготу стало от его молчания, а он только губы облизывает и смотрит на всех своими маслеными черными глазами.

— Ну так что? — спросили в третий раз. — Будешь наконец работать, или так все и будет продолжаться?

Когда стало понятно, что он и в третий раз не ответит, встал Виктор Дмитриевич и сказал, что раз молчит — значит, осознал, потому что если бы он сам, шеф то есть, не захотел бы улучшить свою работу, так, наверно бы, это сказал. Этот гусь еще раз губы облизал и вышел. А теперь, раз Виктор Дмитриевич его от выговора спас, претензии, естественно, к нему. Я, признаться, никакого особенного греха в том, что у нас пища не наивысшего качества, не вижу, — в моем представлении давным-давно засело, что есть два сорта еды: одна — домашняя, другая — столовская. И сравнивать их нечего, поскольку ведь не поварихе из вокзальной столовой, а своей жене я покупаю цветы. Да еще при этом хожу по цветочному ряду, выбирая и думая о том, какие у нее будут глаза. Так что не такие уж у меня права, если разобраться, требовать, чтобы ко мне относились как к подарку судьбы в каком-нибудь нашем заведении общественного питания. Ресторан — другое дело, там ты платишь втридорога, за то самое и платишь, что вокруг тебя за хорошую плату разыгрывают сцену необыкновенной любви к тебе. Кухню судна я, естественно, ни домашней, ни ресторанной считать не мог.

XXII

Наверно, всякий, кому в руки попали эти записки, рано или поздно скажет: ладно, остановимся-ка, смысл ясен. Огромное судно идет на край света, мужественные мужчины, не боясь ни жары, ни шторма, возят туда-сюда громадные ящики с ценнейшим товаром… Гольфстрим, Гавана, Бермудский треугольник… Но женщины-то хоть когда-нибудь появятся? Играют они хоть какую-то роль в жизни моряков, или слухи преувеличены?

Ну, во-первых, должен уже, кажется, в третий раз заметить, что записки мои в некотором смысле документальны, а документальность — сестра сдержанности, и если меня где-нибудь от действительных фактов относит, то я сразу стараюсь об этом предупредить. Так вот, в экипаже «Голубкиной» числилось по судовой роли две женщины — одна из них была официанткой у нас, в кают-компании (Нина Тимофеевна), другая — в столовой команды (Галина Ивановна). Благодаря им над обеденными столиками на судне (а накрывать на стол должна все же женская рука) витал дух Хозяйки. И если на этот случай условно приравнять дух к запаху, то в кают-компании этот дух Хозяйки хотя, конечно, и присутствовал, но был столь же трудноуловим, как, скажем, запах цветка незабудки, растворенный в объеме воздуха станции метро «Маяковская», в то время как в столовой команды это был запах букета черемухи, если вы погрузили в этот букет лицо. Вообще же обе судовые дамы смотрели на «Голубкину» как на нечто временное. У Галины Ивановны месяца через три должен был родиться ребенок (муж, по нашим правилам, служить на одном судне с ней не мог и, видимо, для того чтобы на всякий случай быть поближе, плавал в Атлантике на другом судне). Галина Ивановна должна была покинуть судно и флот на достаточно долгое время по не зависящим теперь уже от нее обстоятельствам, с Ниной же Тимофеевной все было не так просто. Нина Тимофеевна смотрела на «Голубкину» свысока, и причина ее высокомерия долгое время была для меня загадкой. Высокомерие это и даже чуть ли не пренебрежение не было направлено на людей, как таковых, а адресовалось именно судну как организатору некоего образа жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: