Наши две дамы иногда в теплых широтах вечерком выходили посидеть на палубе, и, раз-другой перекинувшись с ними словечком, я убедился, что действительно Нине Тимофеевне здесь не нравится. Она этого не скрывала. Плавание на «Голубкиной» казалось ей не плаванием, а профанацией. Я спросил — почему, она ответила, что рейс длиной в полтора месяца это вообще не рейс. Ничего, мол, не успеваешь, а она этого не любит. Я пытался узнать, что именно не успеваешь, но ответа не добился.

— То ли дело на научниках, — мечтательно добавила Нина Тимофеевна. — Уж уйдешь так уйдешь.

И она профессионально, так мне показалось, принялась вглядываться в горизонт, на котором шесть дней не показывалось ни клочка земли. Виктор Дмитриевич сказал мне потом, что плавает Нина Тимофеевна уже лет двадцать или двадцать пять. Снимаю шляпу.

Но, должно быть, понимая, что кают-компания недополучает тем самым некоторое количество женской заботы, Галина Ивановна внизу, в столовой команды, завела дело так, что про каждого, кто сидел за ее столиками, она знала и, казалось даже, за каждого ощущала — нравится ему харч, не нравится, сыт человек или надо ему еще что-нибудь предложить… Я однажды утром, после подхода нашего к причалу какого-то американского города, прозевал завтрак в кают-компании и сунулся выпить стакан чаю к Галине Ивановне. Живым, как говорится, я оттуда не ушел. Мне пришлось съесть и кашу, и яичницу, и тарелку бутербродов. Галина Ивановна помнила все — что сейчас у нас целый день экскурсии (мы были, кажется, в Техасе), что жаль тратить валютные тугрики на еду, если можно поесть на судне, что мужчина с утра должен обязательно плотно заправиться, иначе он ходит злой весь день, что предстоит жуткая жара — уже, мол, сейчас за тридцать, а значит, есть днем не захочется, но это обманчиво, поскольку организм есть организм, и т. д. Я с трудом отбился от пакета с бутербродами, которые она хотела дать мне с собой. Она обо всем помнила. Не помнила только о том, что ей самой надо торопиться к экскурсионному автобусу… Я проклял себя за свою прожорливость, когда увидел ее (сам сидя уже в автобусе) чуть не бегущей. Жара, все изнывают, автобус дает нетерпеливые гудки… Да здравствуют заботливые, добрые люди! Благодаря им нас посещает иногда стыд, тот именно действенный стыд, который заставляет нас поворачивать лицо к одним и отворачивать от других.

Кроме этих двух дам и самого названия судна, ничего другого на «Голубкиной», что бы напоминало о женщинах, не было. Должно быть, члены экипажа ощущали, что баланс природы нарушен, и, видимо, в компенсацию время от времени мне приходилось выслушивать рассказы о случаях, связанных с пребыванием женщин на кораблях. Предисловие обычно бывало типовым.

— Вот вы, Михаил Сергеевич, историю пароходства пишете.

— Пытаюсь.

— Так вы там, смотрите, про нас получше напишите!

Я заверял, что усилия будут приложены.

— А еще лучше, — говорил гость, — про нас вообще не надо, а я вам вот такой случай расскажу… Пришла к нам тогда на судно буфетчица, Галя. Нормальная такая девчонка, лет двадцать, чистенькая… (Я понимал уже, что раз такая характеристика, значит, история будет почти романтическая.) Пришла. Работает, все нормально. К ней один пытается прибиться — она ему поворот, другой — тоже. Третий… Никому удачи нет. Ну, а дело это опасное, если они ни с кем. Судно все-таки. Друг у друга на глазах. Молчим. И обязательно кто-нибудь по-настоящему врежется. И вот, значит, Петя такой у нас был, здоровенный амбал, он как-то к ней вломился. Ну, не то чтобы вломился, а вошел просто в каюту и говорит: ты мне снишься — и все прочее. Я, мол, так жить больше не в силах. Ну, она ему в ответ: уходи. Как же это, говорит, уходи! Без тебя я, мол, спокойно жил, а теперь не знаю, что делать. Снизойди уж, потому что я не знаю, что дальше сделаю. Да что сделаешь, говорит она, ничего ты не сделаешь. А пока уходи из моей каюты. Не уйдешь — я сейчас первого помощника позову, чтобы он тебе мозги вправил. Да что ты, говорит, Галочка, я же слова не сказал, к тебе руки не протянул, не то чтобы зло сделать… Еще бы, она говорит, не хватало. А чтобы тебе доказать, говорит он, как я тебя люблю, я сейчас в иллюминатор выкинусь, если ты ничего другого мне не скажешь. Ничего, говорит она, не скажу, и пугать меня нечего. Не испугаешь. Тем более что ни одному твоему слову я не верю. Не веришь, говорит, ну так смотри… Иллюминатор у нее в каюте был большой, квадратный. Он его открыл, а она все смотрит, потому что не верит, конечно, что он может выкинуться. Ну, и он тоже не имел в виду никуда выкидываться, просто здоровый был мужик, ему на руках повисеть — одно удовольствие. Рука у него — как моя нога. Ну, вылез в иллюминатор, за край держится — и повис над водой, а сам все с ней продолжает разговаривать. Я, говорит, не могу больше жить, наблюдая тебя. Она подошла, но только плечами пожимает. А он одно твердит: снизойди. Об этом и говорить нечего, отвечает она. Только, мол, потому тебя слушаю, только потому по физиономии ты сейчас от меня не получил, что ты вроде беззащитного сейчас — обе руки заняты. Говорили они так, говорили, он видит, что ничего не выйдет, и хотел было обратно влезть, но сил уже нет. А дело в темноте, к ночи, и холодно… И высота — метров десять. Держи, говорит, сорвусь. Ну, а где ей такого амбала удержать! Пока она поняла, что он не шутит, да побежала кого-нибудь звать, он тем временем и сорвался.

— Тревогу играли? — спрашиваю я.

— Не, не играли. За нами немец шел, с него заметили и подобрали. Просигналили нам, что, мол, все в порядке, жив-здоров, можете получить.

— А что потом?

— Да что… Списали с парохода.

— И все?

— Все. Поженились.

— Как так?

— Ну, как. Снизошла. Все ж таки поступок. За бортом оказался из-за нее.

— Это ж поневоле!

— Поневоле не поневоле, а почти ЧП. Не знаю, не видел — говорят, хорошо живут.

Это первый вариант истории — женская неприступность и мужской поступок. Это неважно, что не очень умный, важно, что поступок.

Вариант второй. Про лихую девицу. Девица такая сначала терроризирует судно своим бесстыдством, но потом выбирает одну жертву, обычно кого-нибудь из командиров. Одна такая птичка, например, не давала проходу молодому старпому, он от нее уже бегать стал. Но однажды она, сильно на взводе, пришла к нему в каюту и просто потребовала, чтобы он отнесся к ней с большим вниманием. А сама лыка не вяжет. Он ее и так уговаривать, и этак, чтобы к себе шла. Никак. В конце концов видит, что она, сидя перед ним на диване, уже спит. Он решил кого-нибудь позвать, чтобы отвели ее в каюту, но чтобы кто-нибудь в это время не заглянул и лишних разговоров по судну не пошло, он дверь на ключ. Пошел к второму помощнику: так и так, помоги. Пришли вместе, отпирают каюту, а там пусто. Только иллюминатор открыт. Они вниз глянули… (Условия, как и в предыдущей истории, — высоко, холодно, темно.)

— Ну что, — спрашиваю я, на сей раз уверенный в ответе, — тревогу играли — «человек за бортом»?

Но опять не угадал. Тревогу не играли. Потому что тут же выяснилось, что она уже у себя в каюте — и спит. Оказывается, вылезла из иллюминатора наверх, на палубу. Как она умудрилась, говорит рассказчик, никто потом понять не мог, — мало того, что там акробат не вылезет, где она, пьяная в дым, с первой попытки выбралась, так еще и качало… Вот какие дела.

— Списали? — спрашиваю я.

— Списали.

— Поженились потом?

— Кто?

— Ну, они.

— Да ты что!

— А что? Поступок ведь?

— Так с чьей стороны? Кому бабьи поступки нужны?

Вариант третий. Про иностранцев. Это типичный рассказ того, кто служил на «пассажирах», но за какие-то провинности теперь этого права лишен. В этих рассказах обязательно звучит пренебрежение к тем, кто на пассажирских судах служит, и тем более решительное, чем решительнее и бесповоротнее рассказчика в свое время с такого судна удалили. Рассказчик ни за что не признается, что ушел оттуда поневоле, скажет, что ушел сам, потому что там халдей на халдее и вообще честному и гордому человеку делать на таком судне нечего. Типовой рассказ: боцману на большом пассажирском судне звонит кто-то по телефону и сообщает, что в одной из его выгородок уединились двое пассажиров-иностранцев, он и она, а чем они там занимаются, боцману не худо бы проверить. Кто говорил — неясно, трубка повешена, но боцман на всякий случай отправляется проверить свои кладовые и выгородки. Их у него много. Где краска хранится, где запасные тросы… И вот открывает он один такой низенький пенал, нагибается в темноте — и тут получает дамским острым каблучком в лоб. Но боцман есть боцман. Прежде чем потерять сознание, он должен что-нибудь сказать. Он и говорит:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: