Темнота сожрала весь мир, оставив лишь тени от него и небо. Вспомнилось: праздность духа! Конечно, только праздному духу приятно общение с небом. Еще вспомнил ломоносовское: открылась бездна звезд полна, звездам числа нет, бездне – дна. Вот образец откровенно предметного, количественного отношения к миру! До хрена звезд и пространства, и да здравствую я, заметивший это! И не будем признаваться, что унижает нас, превращает в жалких козявок объем Божьего мира, что задрать башку хочется и завыть по-человечьи от обиды на ничтожество наше, поскольку воистину червь аз есьм, будь я хоть негром преклонных годов! Тысячу раз прав он, тутошний контролер погоды: ночь противопоказана человеку, ночью разум должен спать и бредить дневными впечатлениями.
Умываться не стал… Где он там, этот умывальник… Упал на кровать в одежде, даже куртки своей любимой и грязной не снял и заснул со стоном, именно так, слышал собственный стон словно со стороны и сильно-сильно пожалел себя.
Когда проснулся, в мире был свет, а в доме был отрок Павел, и он нагло тряс меня за плечо. Мысленно щелкнул его по лбу средним пальцем с оттяжкой, чтоб отстал, но он не отстал, а пристал еще упорнее, и я сдался.
– Один уйду, – пригрозил он, и я вспомнил про рыбалку.
– Натощак рыба не ловится, – проворчал я и заткнулся, увидев на столе ломоть хлеба, яйцо и кружку. Пока умывался и обливался водой, фыркая и ахая, он стоял рядом с полотенцем в руках. Когда перекусывал торопливо, – сидел напротив и пялился на меня. Только приподнялся из-за стола, он нахмурился и ткнул пальцем в направлении моего лба.
– Лоб-то перекрести, нехристь!
Я прямо-таки упал на стул.
– Ну ты даешь, парень!
Сменив гнев на милость, он популярно объяснил мне, что если не молиться, то можно и не умываться, особенно когда вода холодная, потому что душа тоже должна быть чистой, а не только тело, и что чем больше будешь думать о Боге, тем больше Он будет думать о тебе, а тогда о самом себе можно вообще не думать. Потрясенный и униженный праведностью сопляка, я кое-как воспроизвел с его подсказки послетрапезную молитву, заслужил одобрительный кивок и с видом посрамленной дворняги молчаливо выслушал инструкции относительно технологии отлова хитрой и смышленой рыбы сорожки.
Было пять утра, но, как я узнал из того же источника, корова уже подоена и отогнана «в траву», куры «общупаны» и которые без яйца, отпущены во двор, Ксеня сняла утренние показания приборов, а Антон именно в эту минуту передавал очередную сводку в город Читу, где, как уверил меня отрок, без папиной передачи «в погоде ничо понять не могут».
Утро было смурное. Небо и солнце над восточными скалами затянула сизая пленка. Павлик уверял, что это самая рыбалочная погода и что к полдню хмурь уйдет и день будет солнечным и жарким, потому рыба и торопится до жары нажраться и пораньше смотаться в глубину, где ей прохладно. Но пока что прохладно было мне. Тропинкой прошли через полосу черемушника, а у крыльца хозяйского дома нас встретила сияющая, светлоликая Ксения. Я надеялся, что она хотя бы для приличия пожурит своего сыночка, что поднял меня «ни свет ни заря», что, мол, дяде отдохнуть и отоспаться надо бы, но ничего подобного. Наоборот, она радостно закивала головой и подтвердила, что погода клевая, и нам надо поторапливаться, и даже, как спалось, не спросила для приличия… Но зато на крыльце лежали два бушлата. Крохотный для мальчишки и не меньше пятьдесят четвертого размера – для меня. Я радостно занырнул в бушлат, сунул руки в карманы, запахнулся так, что лишь нос торчал из воротника, но чертов отрок тут же сунул мне в руки удочку и сумку, и я вынужден был принять вид лихого добывальщика пропитания.
Озеро не проявило никакого интереса к нашему появлению. Оно пребывало в абсолютном покое, и не хотелось нарушать его ни взмахом удочек, ни всплеском поплавков. Мерзкие, скользкие червяки выкручивались наизнанку и никак не хотели насаживаться на крючки, а крючков было целых три, и пока обрабатывал один, два других цеплялись за рукава и полы бушлата, приходилось выковыривать их из ваты, накалывая пальцы… Когда, наконец, закинул удочку, был основательно разъярен… К тому же громадная коряга, на которой мы устроились, чтобы поглубже закинуть, была скользкой от утренней росы, и, заняв относительно удобную позу, я всей душой надеялся, что мой поплавок никем не будет потревожен, и я смогу слегка подремать… Но увы! И пары минут не прошло, как мой напарник приглушенно взвизгнул и выдернул из воды серебристую ленту. Сумка, висевшая на моем боку, ожила и, должен признаться, оживила и меня, и я уже не столь равнодушно посматривал на свой поплавок. Еще несколько раз взвизгивал рыбачок с ноготок, и моя сумка приобрела вес. Я почувствовал, что начинаю нервничать и слегка раздражаться, как вдруг мой поплавок исчез. Инструкция предусматривала лишь подныривание поплавка и мгновенную реакцию на подсекание… А мой… попросту исчез… С перехваченным дыханием я кивнул в сторону моей лески, испрашивая разъяснений у специалиста.
– Зацеп, – сердито сказал Павлик. – Щас всю рыбу распугаешь. Давай уж тяни, что ли!
Я потянул. Удочка изогнулась и затрепыхалась в руках. Поднапрягся и… о чудо! На всех трех крючках у меня извивались рыбешки!
– Ничего себе! – закричал Павлик. – Тащи тихо! Сорвутся!
Бросив свою удочку на корягу, переполз ко мне, перехватил леску. Рыбы исполняли пляску смерти и в руки его трясущиеся не давались. Но до чего ж цепкие и тренированные были его крохотные пальчики! Справился. Равно пораженные случившимся, мы некоторое время сидели с ним на коряге друг против друга и ахали, и головами покачивали, и языками прищелкивали.
– У папки две попадались, но чтоб три! Здорово!
Из почтения к моей удаче он насадил наживку на мои крючки, на каждый плюнул добросовестно и дал команду на продолжение дела. Беспокоясь о его самолюбии, я небрежно заметил, что, мол, дуракам, то есть новичкам, им бывает, что везет. На что получил серьезный и спокойный ответ, что везет везучим, и если я везучий, то это для всех хорошо.
– Откуда знаешь? – спросил я, шокированный старческой рассудительностью этого шустрого эмбриона.
– Кому везет, того, значит, Бог любит. И надо не гордиться, а благодарить Бога…
Тут он снова нормально взвизгнул и выдернул из воды рыбку. А я, заняв прежнюю позу, углубился в размышления по поводу целесообразности религиозного воспитания детей в изолированной от общества обстановке, а если честно, то пытался осмыслить, отчего испытываю внутреннее сопротивление укладу семьи, во власти которой оказался. Сопротивление не было активным, и я как бы заранее знал, что уступлю и буду уступать по всем позициям. Но отчего речь шла об уступке, а не о добровольном и радостном вовлечении? Почему разумом голосуя «за», душой или инстинктом лениво упираюсь и капризничаю? Решил так – если добросовестно посмотреть на дело и если признать реальную причастность верующего человека к некой высшей истине, то все мои бултыхания справедливо могут быть определены комплексом неполноценности по отношению к истине. Тогда сопротивление – детская болезнь кривизны сознания. Но если религия – только умными людьми умно придуманная игра в правильную жизнь, то какие бы положительные феномены ни рождались игрой, как бы они ни преобразовывали жизнь в добром направлении, – в этом случае мое сопротивление есть не что иное, как справедливое нежелание играть в чужие игры, когда лишен возможности привнести в них нечто от собственной индивидуальности. Тогда-то именно и о правах человека можно поговорить, о приоритете личности над обществом и вообще над любой формальной структурой. О многом можно поговорить, и говорить хочется, и уйму интересного и оригинального можно высказать и поразить высказанным кого хочешь.
А тут тебе молочнозубый птенец тычет пальцем и приказывает: «Прекрести лоб, нехристь!» Тогда, спрашивается, зачем я Канта Иммануила с двумя «м» почитывал и о Пикассо с двумя «с» рассуждал с прищуром и придыханием?