Стоит ли исповедоваться, или и так понятно, что сложившаяся ситуация сулит своего рода удовольствие? что незнакомый замок, пожалуй, действительно интересней одного и того же опостылевшего застенка?

Кому только исповедоваться? Хаасту? Луи И, который возникает теперь в зеркале чуть ли не каждый день?

Нет, лучше делать вид, будто дневник предназначен сугубо для внутреннего употребления. Мой дневник. Если Ха-Ха нужен экземпляр, пусть позаботится снабдить меня копиркой.

* * *

Позже:

Перечитал „Песнь шелкопряда“; пятая строчка — явно не совсем того. Нужен эффект наигранного пафоса; а вышло не более чем клише.

5 июня

Хааст межотдельской памятной запиской сообщает, что моя электрическая машинка напрямую связана с каким-то местным АЦПУ, которое автоматически выдает вторую, третью и четвертую копии всего, что я печатаю. „Дневник“ свой Хааст получает, можно сказать, с пылу, с жару — и подумать только, какая экономия на копирке.

Сегодня — первое свидетельство тому, что здесь есть нечто, достойное быть отмеченным в хронике:

По пути в фонотеку за пленками для моего хай-фая („Би-энд-Оу“, не что-нибудь) столкнулся с одним из духов, населяющих этот круг моего нового ада — круг первый, если меня поведут по ним в классическом, как у Данте, порядке, то есть Лимбо, — и тогда этот дух (притягивая аналогию совсем уж за уши) суть Гомер сего темного болота.

Действительно, было темно, так как в этом колене коридора флуоресцентные лампы зачем-то выкрутили, и, словно на болоте, в идеально эвклидовом пространстве дул постоянный зябкий ветер — полагаю, некая аномалия в системе вентиляции. Дух перегораживал мне путь, закрывая лицо ладонями — шелковистые, светлые, как солома, волосы вились вокруг нервных пальцев, — шатаясь и, по-моему, едва слышно шепча. Я приблизился чуть ли не вплотную, но он все так же пребывал в глубоком раздумье, так что я громко произнес:

— Здравствуйте.

А когда и это не вызвало никакого отклика, решил тему развить:

— Я тут новенький. Раньше сидел в Спрингфилде, отказник. Сюда, меня перевели незаконно. И Бог знает зачем.

Он отвел ладони от лица и, щурясь, поглядел на меня сквозь спутанные волосы. Широкое молодое лицо, простодушное и славянского типа — как у кого-нибудь из героев второго плана в эйзенштейновском эпосе. Широкие губы разошлись в холодной неубедительной улыбке — словно восход луны на театральном заднике. Он поднял правую руку и тремя пальцами коснулся моей груди, ровно по оси, будто желая удостовериться в моей телесности. Удостоверился; улыбка стала поубедительней.

— Вы знаете, — настойчиво спросил я, — где мы? Или что с нами хотят делать?

Бледные глаза покосились сперва влево, потом вправо — не знаю уж, в смятении или страхе.

— Что это за город? штат?

Снова та же морозная улыбка, пока мои слова перекидывали длинный мостик к его пониманию.

— Ну, скорее всего, где-то в горных штатах. Судя по „Тайму“. — Он показал на журнал у меня в руке. Говорил он на самом гнусавом из средне-западных диалектов, не смягченном ни образованием, ни переездами. Что по виду, что по выговору — ну типичный селянин из Айовы.

— Судя по „Тайму“? — несколько озадаченно поинтересовался я и глянул на генерала с обложки (Фи-Фи-Фо-Фам из северной Малайзии или еще какая желтая угроза), словно тот мог бы разъяснить.

— Это региональное издание. „Тайм“ выходит в разных региональных изданиях. В рекламных целях. Горные штаты — это Айдахо, Юта, Вайоминг, Колорадо… — Он перечислил все до единого, словно аккорды на гитаре перебрал.

— А! Теперь понимаю. Не сразу сообразил.

Он издал тяжелый вздох.

Я протянул руку, на которую он уставился с явной неохотой. (Кое-где, особенно на западном побережье, из-за бактериологических бомбардировок рукопожатие считается дурным тоном).

— Меня звать Саккетти. Луи Саккетти.

— А! Да, конечно! — Он конвульсивно стиснул мою ладонь. — Мордехай говорил, что вы приезжаете. Я так рад с вами познакомиться. Просто слов не хватает… — Он осекся, густо покраснев, и отдернул руку. — Вагнер, запоздало пробормотал он. — Джордж Вагнер. — Потом, не без горечи в голосе:

— Вы-то обо мне точно ничего не слышали.

С подобной формой представления мне приходилось сталкиваться настолько часто — на чтениях или симпозиумах, знакомясь с аспирантами и авторами малотиражных журналов, рыбешкой мельче даже, чем я, — что реакция выработалась совершенно автоматическая.

— Нет, Джордж, боюсь, не слышал. Собственно, я удивлен, что вы обо мне-то слышали.

Джордж фыркнул.

— Он, собственно, удивлен… — нарочито гнусаво протянул он, — что я слышал… о нем!

Я не знал уже, что и подумать.

Джордж зажмурился.

— Извините, — едва слышно прошептал он. — Свет. Слишком яркий свет.

— А что это за Мордехай?..

— Мне нравится тут, в коридоре, потому что ветер. И я опять могу дышать. Вдыхать ветер. Если суметь… — Или, может, он сказал „шуметь“, потому что поправился:

— Если не шуметь, можно расслышать их голоса.

Я действительно совершенно не шумел, но единственное, что было слышно, — это рокот кондиционеров, словно гул в поднесенной к уху морской раковине, угрюмые порывы зябкого ветра в зигзагах коридора.

— Чьи голоса? — спросил я не без внутреннего трепета.

— Как это чьи? — Между белых бровей Джорджа пролегла глубокая складка. — Ангелов, разумеется.

„Псих“, — подумал я и тут вдруг понял, что Джордж цитирует мне мое же стихотворение — полупарафраз, полупародию на тему „Дуинских элегий“. Чтобы Джордж, этот наявняк наивняком из Айовы, с такой легкостью бросался цитатами из моих стихов, причем публиковавшихся только в периодике… легче было думать, что он просто спятил.

— Вы эти стихи читали? — спросил я.

Джордж кивнул, и спутанная соломенная, с шелковистым блеском прядь совсем закрыла бледные глаза, словно бы в смущении.

— Это не очень хорошие стихи.

— Нет, наверно, не очень. — Ладони Джорджа, до настоящего момента занятые друг другом у него за спиной, опять поползли вверх, к лицу Они откинули со лба длинную челку да так и замерли на макушке, словно в силок угодив. — Все равно, это правда… их голоса действительно можно расслышать. Голоса тишины. Или дыханье, это одно и то же. Мордехай говорит, что дыханье — тоже поэзия. — Ладони медленно наползли на бледные глаза.

— Мордехай? — настойчивей переспросил я.

Я все никак не мог — да и до сих пор не могу — отделаться от ощущения, будто где-то когда-то слышал это имя. Но обращаться к Джорджу было все равно, что кричать вслед лодке, неумолимо влекомой течением прочь.

— Уходите, — содрогнувшись, прошептал он. — Пожалуйста.

Но я не ушел — по крайней мере, не сразу. Я стоял прямо перед ним — а он, казалось, совершенно не осознавал уже моего присутствия. Закрывая лицо руками, он медленно покачивался с пятки на носок, с носка на пятку. Поток воздуха, с размеренным шипением вырываясь из вентилятора, теребил его легкую шевелюру.

Джордж говорил сам с собой — вслух, но еле слышно; я разбирал только обрывки.

— Суставы света, проходы, ступени… — Слова звучали смутно знакомо. Вместилища сути, ограды блаженства.

Вдруг он оторвал руки от лица и уставился прямо на меня.

— Вы еще здесь? — спросил он.

И, хотя ответ был самоочевиден, я сказал, что да, я еще здесь.

В коридорной полутьме зрачки его глаз были расширены; вероятно, из-за этого он и казался таким печальным. Он опять возложил три пальца мне на грудь.

— Мы красотой восхищаемся, — очень серьезно проговорил он, — ибо она погнушалась уничтожить нас.

И, сказав так, Джордж Вагнер изверг в идеально эвклидово пространство коридора весь, без остатка, завтрак, и внушительный. Чуть ли не в тот же самый момент вокруг завихрились охранники выводком черных куриц-несушек, дали Джорджу ополоснуть рот, подтерли пол, развели нас каждого в свою сторону. Мне тоже дали чего-то выпить. Подозреваю, успокоительного; иначе вряд ли меня хватило бы на то, чтобы задокументировать происшедшее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: