Васька потерял память. Амнезия. Он не помнил ничего из последних, наверное, лет пяти — семи. Точнее сказать трудно, поскольку и прошлое-то у него в голове было сложено как попало. Он помнил как его зовут. Он помнил, что учился в институте. Помнил своих маму, папу, тетку и брата. Но он не помнил ни Светки, ни Ирки, ни меня, ни Митрича, ни первую, ни вторую жену. И брат в его голове был какой-то доментовский. Он оказался вне этого мира. Через полтора месяца Светка забрала его из больницы. Вообще, ему бы еще лежать и лежать. Но Светка настояла, сделала в квартире все, что надо было для лечения, и увезла его. Перед этим она сходила к Ирке. Взяла у нее все его вещи. Пожала ей руку. Рассказала все. И ушла. Чума.

Я пришел к нему, когда уже рассвело. Светка впустила меня и пнула под ноги тапочки.

— Обувай. И надевай.

Она протянула снежно-белый халат. Я вылез из куртки и влез в белое облако. У Чумы теперь все стерильно. Прошел в комнату. В комнате было тихо и светло. Дорогие тяжелые шторы были раздвинуты, а на кровати, залитый солнечным светом лежал Вася. На почти плоской — так сказали в больнице — подушке лежала его голова. Хуй знает, что имел в виду специалист по этим амнезиям. Может то, что голова должна лежать горизонтально, а может что она должна чувствовать то, на чем лежит. Неизвестно. Рядом с кроватью на столе стояла хуева туча лекарств во всех возможных упаковках. У Васи, оказывается, были карие глаза. Никогда не замечал. Сейчас они смотрели вверх. Лицо не было повреждено, но было бледным и отчужденным.

— Привет, Вася. Я — Алкаш.

— Очень приятно… — прозвучал глуховатый чужой голос и одного этого было достаточно, чтобы выпасть в нерастворимый осадок. Я понял — он меня не знает. Видимо, Светка, приводила не одного, не двух, но все безуспешно. И Вася научился быть вежливым. Что ему оставалось делать? Он инстинктивно выбрал способ защиты. Такие вот пироги.

Я сидел на стуле, смотрел на него, говорил что-то. Светка стояла напротив, за его головой. Она слушала. Перед этим она просила меня говорить обо всем, но не спрашивать его, типа — «помнишь?». Я рассказал о том, что Митрич в завязке, что Федор купил мебель, что Новый Год на носу и что скоро его брательник станет еще на одну звезду тупее. Посмотрев на Светку, я сказал, что Ирка уже не живет в общежитии, а получила комнату. Ничего. Он кивал головой, односложно отвечал — «да», «нет» и было ему неуютно. Мне стало плохо. Я опять посмотрел на Светку. Она щелкнула по горлу пальцем. Я кивнул.

— Может, выпьем? — спросил я.

— Вина, что ли?

Васька никогда не пил вина. Как он говорил — только для дам. Я не мог ничего сделать. В глубине его мозга мне не было места.

— Ладно, Вася, в другой раз. Света пока не разрешает.

Я опять посмотрел на Светку. Она медленно кивнула. Без слов. Только породистые челюсти играли под кожей.

— Я еще забегу, Вася.

— Забегай.

Без эмоций. Можешь забегать. А можешь и не забегать. Ни к чему. Лучше б он был без сознания. Господи, прости мою душу грешную…

…Мы бежали с моими собаками в растущих сумерках. С некоторого времени я стал бегать и по вечерам. Карат и Грей уже знали все мое расписание. Утром — до света. По темноте. И вечером — в сумерки. Они мчались, по сугробам, взметая снежную пыль. Такое сложилось у нас правило. Человек бежит по тропинке — он слаб. Собака бежит по снегу — она сильная. И человек иногда обгоняет. Очень редко, но обгоняет. И тогда рвутся вперед две живые пружины — серо-черная и черно-белая. И вырывают опять победу. Весело. И нелегко. Всем нелегко. Я еще вас сделаю, шерстяные. И еще, и еще. Попробуй, двуногий. Попробую. Организм внутри меня стал — как часы. Все знает. Все. Когда вставать, когда ложиться. Когда жрать, что жрать. Когда гадить и чем гадить. И голос его стал другой — зычный. Как у боцмана в бурю. Растем, мать вашу. Растем. Лиса говорит — ты сам стал, как Анубис. Бог смерти. И мажет мне перед бегом правый локоть хитрой восточной мазью — чтобы не ныл. Я сейчас… охуеть можно… готовлюсь стать отцом. Не в смысле, что Лиса беременная. Она сказала — ты слишком долго пил. У тебя длительная интоксикация. У тебя наверняка изменения в аппарате воспроизведения. В аппарате, ни хуя себе. У меня сейчас каждый день там изменения. В сторону увеличения. В общем, чищу себя… Она сказала — несколько месяцев. Лучше — год. Но при моем теперешнем образе жизни — можно полгода… Да все нормально. Только видеть уже не могу эти презервативы… В середине декабря перестал я купаться — перемерзала река на глазах. До воды стало идти далеко. И опасно. Морозы. Рухнешь, на хуй, под лед — ищи тебя. Хоть и Анубис. Ничего, до марта потерплю. А голый по пояс — так и бегаю. Пугаю лыжников. На поляне со мной фотографируются. А что — пусть позорятся. На память детям и внукам. Пусть помнят. Что был такой — Одинокий Ветер. Алкаш-собеседник. С глазами цвета осени. Первый из могикан. Самый первый.

Я пишу письма Грустной Лисе на бегу. Я погружаюсь в это. Иногда я бегу, не видя дороги, несколько километров. Ничего удивительного. Мой организм делает все за меня. Он умный теперь, аж пиздец. Но наивный, как ребенок. Кого — ребенок… Хуже. Как щенок. Маленький, теплый, мохнатый щенок с глазами-пуговицами. Мы нашли его с собаками в поле. Как он туда попал — непонятно. Ну, не в самом, конечно, поле, на краю. Сдается мне — выкинули его из машины. Породы у него даже близко не наблюдается. Но крупный будет, лапы выдают будущий размер. И жрет… Я так не жру. Жрет и спит, жрет и спит. Во сне лапами дергает. Снится ему лес, полный запахов, мудрые лоси, обгладывающие осину, тазы, полные парного молока, и светящийся вой огромных крылатых стай. Я пишу письма Грустной Лисе на бегу…

… и чтобы было позднее лето, чтобы была глубокая ночь, чтобы дождь шел ровно, не переставая, чтобы было открыто окно и не подоконнике стояло — ни много, ни мало — ведро с цветами. И чтобы были цветы тяжелые, крупные, белые, хризантемные. Или просто так , полевой сброд, выросший как попало и так же срезанный пьяной от тоски рукой. И чтобы дождь не залетал в комнату, а обсыпал подоконник и цветы чтобы все были в свинцовых каплях, густые — еще живые цветы. И сверкала бы временами молния, словно вырезая этот чудовищный букет на фоне окна и гром чтобы звучал громко, но не близко.

А еще рядом с ведром лежали бы крупные яблоки и не красные, а зеленые, кисло-сладкие на вкус и тоже в каплях, холодные и гладкие.

И чтобы не было никаких занавесок, чтобы они не трепетали, отвлекая, чтобы окно было провалом в бездну, в мокроту, в водоворот сверкающих капель, в никуда, в ад.

А там, в этом провале, еле угадываемый — бесконечный лес. Там черные деревья, черная листва, провисшая от тяжести миллионов капель, черная, напившаяся по горло трава.

В такой дождь можно спать вечно, не просыпаться вовсе, пока он не унесет тебя в мировой океан. Таким дождем можно дышать вечно, даже если у тебя нет легких, дышать всем телом, с ужасом осознавая, что тело твое живет само по себе.

А еще — быть таким, каким когда-то родила тебя мама — не свершившим ни одного преступления, не имеющим на душе ни одного греха, голым и праведным и только черный кипарисовый крестик качался бы на груди в такт твоему дыханию, как символ древней, языческой веры.

И сидел бы в ногах громадный сумеречный кот, потерявший дневной облик, весь электрический от грозы, и переливался бы по его спине холодный сиреневый свет, и горели бы его глаза, как две смерти. И смотреть бы на все на это — на окно, на цветы, на яблоки, на неземные глаза кота; и дышать бы этим дождем и так и не узнать бы, что этот дождь — последний в жизни.

…Мы его назвали Туман. Из-за шерсти, цвет которой никак не определялся. Что-то среднее. Ну, вот если смешать все собачьи масти, то получится такой цвет. Тумановый. Хорошее слово. Тумановый. Не туманный. Туманный — слишком понятно. И не о том. А у Тумана — тумановая масть. Дым лесного пожара. Намедни Карат с Греем учили его давить котов. Сэнсэи, мать их за ногу… На двоих за всю жизнь один практически добровольно умерший кот. Но Туман их рыбацкие байки принял за чистую монету и долго тявкал на сидевшего грязным исполином крысиного убийцу. Кот смотрел сверху на щенка… не скажу, что безразлично. Скорее, у него даже был какой-то интерес. Гастрономический. Но сэнсэи сидели внизу и выглядели внушительно. Поэтому кот зевнул и исчез в одной из многочисленных дырок в крыше склада. На мой век крыс хватит, подумал он. Пока, служивые…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: