Порадовала Евгения: в самый последний момент позвонила из номера местной гостиницы и в лес идти отказалась. Приехал из столицы какой-то внимательный человек мужского пола, который согласен слушать стихи. И тут Юлия заколебалась. Уходить в тайгу с глазу на глаз со мной, то есть с мучительно влюбленным в нее человеком, считала небезопасным.

И тогда я притворяюсь смирившимся. Чешу в затылке, зеваю, клонюсь долу и, как бы между прочим, снимаю на полу трубку с аппарата.

— Евгении Клифт позвоню. Скажу, что ягоды отменяются.

— Не вздумай! — запрещает Юлия.

— Новые стихи прочтет… С приезжим познакомит.

— Нет уж!.. — меняется в лице Юлия, должно быть представив скрежетание голосовых связок поэтессы. — Я одеваюсь, Венечка. Бери кузовок.

Сперва по серебристому мху-ягельнику, устилающему тонким, дырявым слоем продутую ветрами, лысую землю, — блуждали овалами холмов, поросших по южным склонам кедровым стлаником. Нашли даже прошлогоднюю шишку с уцелевшими орешками, не опустошенную бурундуками и леммингами. Понаблюдали за одним из этих грызунов. Бурундук, привстав на ветке, замер столбиком, с «нескрываемым» любопытством посматривал в глаза Юлии, прекратив шевелить челюстями и набрякшими защечными мешочками. В свою очередь, Юлия долго, не двигаясь и не произнося ни слова, без тени улыбки всматривалась в зверька. И вдруг глаза ее увлажнились. Признаться, не ожидал я от нее… слез умиления. И тут она прошептала:

— Мы… только люди. Всего лишь. Я уверена, что все живое мыслит. По-своему, конечно. Любой муравьишко — чудо. А в муравейнике даже свои гении есть. Что он хотел нам сказать, этот полосатенький? — кивнула Юлия в сторону бурундучка, заспешившего прочь с ветки на землю и дальше — на другой куст кедрача.

И тогда я решил, что подходящий момент настал. Пора объясниться, «раздеть» перед Юлией сердце раз и навсегда.

— Я знаю, что он хотел нам сказать. По крайней мере — догадываюсь. Он сказал, что необходимо… полюбить! Нам, друг друга. А через это и весь окружающий мир. Весь муравейник. И полосатенького в том числе.

Юлия беззлобно усмехнулась. Как бы прощая бестактность, допущенную кем-то забавным, из того же муравейного ряда, скажем, пролетавшей над ее священной головой птицей кукшей, не более того.

— Любовь, Венечка, насылается свыше. Она — дар! Ее не купишь, не изобретешь, не догонишь на моторе, не выклянчишь. Ни на Северном полюсе, ни в Летнем саду.

— Понимаю. Умом. А сердцем чую… ее тепло. Различаю ее… даже в твоих безвоздушных, минеральных глазах. Ты — женщина, Юлия. Дитя человеческое. И тебе пора полюбить. Чтобы родить дитя. Эстафета живого огня.

— Слишком спокойно говоришь, Венечка. Вещаешь. Как робот. Хотя и красиво. Внушительно.

— Боюсь потому что. Настороже все время.

— Кто любит — тот ничего не боится. Седая истина. А про дитя, Венечка, я тебе так скажу: не моя это судьба — ребенок… Не моя планида. По Фрейду, Венечка, все женщины на два вида делятся: на «М» и на «Б». Так я не «М», Венечка, нет во мне материнского начала. И вообще себя еще не построила. А ребенок возникнет — не оторвешь его от груди. Срастется. Отяжелею сразу. А меня и одну… ноги едва держат. И вообще, Венечка, на что ты меня подбиваешь? Ребеночком обзаводиться… при живом-то муже?! А как же мораль? Грубо. Не настолько я «современна», как это может показаться со стороны. И потом… неужели в наших с тобой отношениях нет ничего… неповторимого, оригинального? Неужели мы… как все? Ты — «как все»?

— Нет… я с луны свалился. С тарелки летающей. У меня сердце из молибдена!

— Да господи! Неужели тебе не противно повторять пройденное миллиардами ходоков, ступать след в след?! Да обнимайся ты с кем угодно, только не со мной! Притворись хотя бы! Непохожим… А? Только не справляй со мной никаких обрядов и… нужд. Хотя бы со мной… не стремись к разочарованию. Не убивай прелесть недосказанности. В наших с тобой отношениях больше было детского, нежели в любом ребенке, хлебнувшем жизни. Поступи со мной… священно. Хотя бы со мной. Отнесемся друг к другу бережно, сказочно, поэтично… Ну как там еще? Фантастично! Представь, что я не такая, как все. Что я выдумана тобой. Нарисована воображением. Повосхищайся мною подольше. А уж потом — как небу угодно.

Всякий раз, вспоминая при случае нашу ягодную вылазку, не могу зацепиться воображением за что-нибудь конкретное из того мгновения, после которого потерял в стланике из виду красную в белый горошек косынку Юлии… Нагнувшись за чернокожей водянистой ягодой шикшей, произносил я пламенную речь о гибели интеллекта, лишенного питательных соков (или токов) любви, как вдруг ощутил… вселенскую тишину, запредельную, вне пространства и времени пустоту: исчезла Юлия! Ни шороха от ее стиснутых кедами ног, ни лепета ее одежды на ветру, ни музыки ее слов, ни ворчания мысли в этих словах. Как будто… зуб больной вырвали! Боль ушла, а печаль потери — осталась.

Хотел «ау!» крикнуть — не получилось. Лопнуло что-то в речевом механизме. Звуки размазались. Вышло нечто, напоминающее старинный панический вопль: «Караул!» И тогда бросился я с обветренного холма в распадок, туда, к благоухающему болоту, откуда по ветру доносилось гудение мириадов насекомых: стрекоз, мошек, комаров, шмелей, мух, жучков и прочей крылатой россыпи.

К тут Юлия подала голос, резко так вскрикнула, будто птица. Именно оттуда, куда я по наитию стремился, — из топи волосатой, сочно поблескивающей серебром влаги, из пряных, дурманных мхов, зазубренных лезвий осоки, торчковых камышин, увенчанных сигарообразными шишками.

А произошло вот что: Юлия провалилась в «окошко», в черный просвет в трясине и теперь медленно уходила в глубину немереной бездны. То есть — тонула. Так, по крайней мере, казалось мне.

Когда я вынесся на ее крик, над разметанной, прорванной руками Юлии бледно-зеленой ряской торчала всего лишь беспомощная голова Юлии в ярком платочке, этакий праздничный шарик надувной, сорвавшийся с нитки и прижатый тяжелым ветром к болотной жиже.

Мгновенно сообразил я, что вытащить Юлию, погрузившуюся так глубоко, вряд ли уже удастся. Глаза мои забегали, шаря под ногами в поисках чего-нибудь древесного, твердого. И тут взгляд мой вдохновенно скользнул по тощей, неживой сухостоине костяной прочности. Мгновенно повалил я мертвое деревце, так кстати подгнившее возле основания. И, опираясь на двухметровый костыль, шагнул в воду… Навстречу Юлиной голове. Которая почему-то все еще торчала над водой.

Перестав погружаться, Юлия долго смотрела на мои неуклюжие усилия пробиться к ней. И вдруг… громко захохотала. Сердце мое сжалось. Неужели — истерика?

И тогда плюхнулся я навстречу ее холодному смеху, толкая перед собой легкий, обглоданный ветрами шест.

Пять минут спустя я все еще думал, что спас ее, что совершил нечто незабываемое… и рассчитывал если не на медаль, то на благосклонную улыбку Юлиных глаз. Но глаза эти молчали. В них переливалась беспощадная ирония.

Позже Юлия призналась, что стояла… на льду. Как на бетонном основании. Под ногами — вечная мерзлота непротаянная. Спасительная. Вот Юлия… и замолчала, не изошла на крик. Оказывается, за время «гибельного процесса» только в первые секунды ужаснулась, по-настоящему струхнула. А потом, когда в лед уперлась, опору под собой осознала — моментально повеселела и даже забавный эксперимент решила произвести.

— Захотелось мне, Венечка, понаблюдать за тобой: как ты спасать меня будешь? Очертя голову ринешься или по размышлении некотором? И вот что я уловила: нерешительно действовал, Венечка. Прикидывал, смекал. То есть — нормально спасал. С умом. Не как донкихот какой-нибудь, зачумленный бескорыстием. Потому и прощаю тебе, что нормальный ты, Венечка. И еще знаешь, почему прощаю? Представила себя на твоем месте. И так… неинтересно, невесело сделалось, неуютно так… Бедненький!

* * *

Где-то на подступах к Байкалу, когда за окнами вагона проплывали плавных очертаний «мягкие» горы Бурятии, в нашем купе, а точнее, в моем воображении набрякла атмосфера нервозности. Мне все казалось, что кто-нибудь, скорей всего студент Пепеляев, возьмет да и потребует, чтобы я… наличные денежки ему предъявил! Как документы. А денежек нету. И ведь поди ж ты, не страдал я прежде излишней мнительностью, а тут насторожился. Как будто дурную болезнь контрабандой вез. Тайно от всех. Подвергая здоровое общество опасности. А и впрямь, согласитесь, в «птичьих правах», которыми я обзавелся на время дальней дороги, было что-то ущербное, если не постыдное. Во всяком случае — не мужское… Однако не встанешь во весь рост, по радиотрансляции поездной не выступишь: так, мол, и так, граждане хорошие, были денежки, да сплыли, на пароходе «Помяловский» непонятным образом испарились.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: