У дверей на бревне сидит часовой.
Профессору скучно: ему дали больше, чем всегда, хлеба, он сначала не хотел есть, а потом с'ел. Часовой шинелью заслоняет весь свет коптилки, в теплушке так же темно, как и всегда ночью. Все же профессору не спится.
Профессор Сафонов думает о своем кабинете, о даче под Петергофом. Вспоминает умершую жену -- образ ее плосок и неясен, как фотография, а он жил с ней шесть лет. После ее смерти жениться не решался, и каждую субботу к нему приходила девушка. Иногда, чаще всего в усиленные работы, он заказывал девушке приходить два раза в неделю. Сегодня суббота. Он ловит себя: не подумал ли прежде о девушке, а потом о жене.
У него согреваются ноги. Теплота подымается выше. Он оглядывается на часового. Тот кидает окурок к печи и дремлет. Какое кому дело, о чем думает он. Он покрывается с головой, но ему душно, потеют подмышки.
Он подымается, чтоб подкинуть полено в печь, но неожиданно для себя ползет. На полдороге останавливается и смотрит на часового. Дремлет тот. Он смотрит в угол, где Будда. Веки вспотели, и он протирает их теплой ладонью. Потеют и слюнявятся губы. Он, низко наклонившись к полу, сплевывает.
Подле ящика Будды спит женщина. Он не подкидывает дров, подползает к рыжему тулупу и трогает круглое выпуклое тело. Тело подымает голову, не узнает его, повидимому, и привычным движением оттягивает ногу. Тогда он лезет под тулуп к женщине.
...Утром за чаем Дава-Дорчжи говорит ему о своих лошадях. Профессор думает: узнала она его или нет. Он смотрит на нее украдкой и вдруг замечает на своем рту ее медленный -- как степные озера -- испаряющийся взгляд. Он чувствует жар в щеках.
-- Как ее имя? -- спрашивает он.
Дава-Дорчжи наливает чай в блюдечко:
-- Чье?
-- Этой женщины.
-- Не знаю.
Он спрашивает имя у солдат, шумно вздыхая, тянет чай и сообщает:
-- Цин-Чжун-Чан... очень длинно, профессор. Но у русских есть еще длинней. Как звали вашу жену, Виталий Витальевич?
Глава IV.
Высокопарные рассуждения о мандатах наших душ, крушение цивилизации, сосновых ящиках различных размеров. Неисправные истопники, по вине которых в степи видны волки. Гюген волнуется.
...В вечер его остановки на этой мысли, Будда, словно видение, пролетел в воздухе, показав свое золотистое тело...
(Сказание о строительнице Пу-А.)
Виталий Витальевич делает вид, что забыл происшедшее ночью: он улыбается и острит. От улыбки седоватые его усы щекочут щеки, и чем он больше улыбается, тем неприятнее щекам. Похоже -- чужие усы в чужой улыбке щекочут его щеки. Но гыген Дава-Дорчжи не глядит на него, он строгает длинным перочинным ножом лучину, и монгол Шурха заглядывает через плечо гыгена. Из лучины получается сначала меч, затем рыба, -- и в виде птицы она исчезает в печи. Шурха визгливо смеется; череп его кочковат, волосы рыхлы и походят на лоскутья.
Виталий Витальевич видит в лучине какое-то предзнаменование, и он мастерит лучину крестом. Скрепляет нитками. Ножа у него нет, значит, он совершенно безоружен. Он кидает крест в печь, но и здесь гыген не оборачивается. Везде за профессором следит монгол Шурха. "Разве написать записку, кинуть" -- и ему смешно.
На станциях все больше плакатов. Везде один и тот же краснощекий генерал колет рабочего и крестьянина. Везде подле плакатов споры. В вокзальных буфетах отпускные солдаты голосуют: пропускать им этот поезд или задержать.
Никто не возьмет его записки. Кому нужен его призыв? Люди читают воззвания, плакаты, листовки, брошюры и сводки о фронтах в серых газетах.
Поезд идет с длинными остановками. Кондуктора в черных тулупах, и днем и ночью с зажженными фонарями -- вагоны длинны и темны, как гроба. Рельсы визжат и рвутся -- говорят о взрывах. На поездах охрана, -- каждую ночь перестрелки с бандитами. Если зеленые задержат поезд, то коммунистов ставят налево, беспартийных путешественников -- направо. Левых расстреливают тут же у насыпи.
Виталий Витальевич думает: "куда же поставят меня?"...
-- Узнаете в свое время, -- говорит Дава-Дорчжи.
За Вяткой начинаются туманы. Шурха ходит совсем у самого плеча профессора и, кашляя, заглядывает ему в шапку, он, должно-быть, пугается туманов. Сосны подле насыпи выскакивают иногда, как напуганные огромные птицы. Зыбко дрожат полы вагона, дрожь отдается в колени и оттого -- тошнота.
От туманов тоже вытягиваются и темнеют встречные лица: стрелочники, люди в длинных шинелях, -- словно весь перрон, -серые, вялые складки шинелей. Голодным, сжавшимся взором провожают они поезда. Локомотивы, сгибая шеи, рвутся в туман, и туман рвется на них. Пассажиры у насыпей валят сосны, пилят и колют их -- это когда локомотивы останавливаются. Чугунное чрево накаляется вновь -- и паровоз долго бьется в вагоны, сталкивая их с примерзших рельс. Иногда нужно воду (на станциях водокачки опустошены другими поездами), тогда в тендеры валят снег. Солдаты, женщины, кондуктора далекой цепью вытягиваются в туман и передают ведра со снегом.
Однажды ночью передавали воду в тендер с реки подле моста. Далеко в кустах (возможно, что шуршали не кусты, а снега) начали обстрел поезда, и кто-то кричал:
-- Сдавайсь, пиребьем иначе...
Кинув ведра, люди поползли, падая (под'ем вдруг обледенел), бежали к вагонам, и женщина, прерывая голос, -- точно били ее, -- кликала ребенка. Машинист -- он принимал и лил в тендер воду -- тоже откинул ведро и откуда-то из угла, где ящик с ключами и гайками, выволок на тендер пулемет. Солдаты, хлопая рукавицами, ложились с винтовками между колес вагона, приглашая пассажиров уйти в поезд.
Профессор долго не может заснуть.
Утром (опять -- разве об'яснишь эти дни?) он долго смотрит в потемневшие голодные лица. Конечно, они провожают ежеминутно, ежечасно, ежедневно. Слез и воплей не хватит на такие морозные туманы, вьюги и снега -- лица у них, как плакаты.
-- Аргонавты! -- говорит Дава-Дорчжи на слова профессора.
И гыген точно намеренно рассказывает о раскопках близ города Калгана скалы, именуемой "Верблюжьей Пятой". Он приводит легенду про брата Чингис-Хана, Хасара, говорит, вспомнив туманы:
-- Ясно, здесь не шел Чингис-Хан на Русь... Тогда бы не было таких туманов. Все сырые места он очищал человечьей кровью... припомните Туркестан, профессор.