Артаксеркс ещё раз пристально посмотрел на свою руку: нет, не бесконечная дорога. Обычная человеческая рука, слишком человеческая - с голубыми прожилками вен, выпирающей костью на запястье, с молодой кожей и отполированными ногтями. Почему-то от рождения его правая рука была длиннее левой, отчего его и прозвали "Долгоруким", и старший брат, Дарий, в детстве немало издевался над таким уродством.

Но царям нельзя так думать! Царям вообще нельзя думать про время и про смерть. Нельзя беспристрастно смотреть даже на собственную руку, потому что сразу же следом может незаметно прокрасться обычная человеческая жалость к себе, вовсе не всесильному и никак не бессмертному, а дальше - слабость, нерешительность, трусость. И страх, детский страх пред непостижимой силой, что водит в воздухе чьими-то пальцами и царапает на известке слова о неминуемой участи: мене, мене, текел, упарсин...

А вот и значение слов: мене - исчислил Бог царство твое и назначил ему конец, текел - ты взвешен на весах и найден очень легким, перес - разделено твое царство и отдано мидянам и персам.

"Верно, нам переданы теперь все ваши царства, мидянам и персам", упрямо повторил про себя Артаксеркс, нахмурив лоб.

Он не знал, что в такие минуты старательных раздумий, его лицо выглядит особенно беззащитным, а единственная морщина на лбу только ещё больше подчеркивает молодость очередного персидского владыки.

Артаксерск резко поднялся со своего ложа, и только теперь понял, что он просто до сих пор ещё сильно пьян после вчерашнего пира - летняя ночь не принесла с собой ни трезвости, ни прохлады.

Перед глазами царя проплыл ковер, расшитый разноцветными бабочками, позолоченные солнцем крыши домов в узком проеме окна, кроны деревьев, которые почему-то зашумели совсем близко, как будто в спальных покоях внезапно поднялся ветер. Артаксеркс с трудом удержался, чтобы снова не упасть на свое жесткое ложе, которое слуги называли между собой "военным шатром", но затем, сделал глубокий вздох, выпятил грудь и распрямился во весь свой знаменитый рост.

Из-за полога с золотыми и пурпурными кистями сразу же бесшумно отделилась фигура Харбоны, самого старого евнуха при царском дворце.

Никому другому, кроме верного Харбоны, не доверял Артаксеркс стеречь во время сна свое дыхание - так было заведено с той ночи, когда царский евнух воткнул нож в спину того, огромного, как гора, врага трона, навалившегося на царевича с подушкой. Хотя Харбона по сравнению с ним был так мал ростом, что не попал даже в сердце, и предатель выдал себя лишь диким, нечеловеческим криком.

С тех пор Харбона всегда стоял по ночам возле ложа царя Артаксеркса, тот давно уже вырос, превратился в мужчину, завел себе наложниц и женам. Но самый молчаливый евнух во дворце, Харбона, все равно каждую ночь неприметно стоял за царским пологом, и не выдавал своего присутствия даже дыханием. Он стоял, прижав к животу кувшин с родниковой водой, которую по утрам подавал испить из своих рук царю, потому что таков был порядок и обычай с незапамятных времен.

И вода Харбоны наверняка не была отравеленной, и считалась самой вкусной водой в устах царя, водой жизни и пробуждения, потому что евнух непременно прежде пил её сам за несколько часов до рассвета, и потом чутко прислушивался, не начнутся ли в его внутренностях внезапные судороги. В своих мыслях Харбона готов был в любой момент отплыть на лодке смерти туда, где была страна вечного сна и покоя, но его жизнь все ещё зачем-то была нужна царю, хотя невозможно было уже вспомнить её начала и даже середины.

Давно прошли те времена, когда по ночам Харбону искушали хитрые и злые дэвы, то и дело незаметно надавливая на глаза и, напуская сладостные сновидения - теперь старый евнух вовсе разучился спать. Никто не знал во дворце, когда Харбона отдыхает, потому что невзрачную его, маленькую фигурку в любое время - и утром, и днем, и вечером - можно было видеть, прислонившейся к одной из колонн тронного зала, на почтительном, но доступном расстоянии от любимого царя. И нельзя было в точности сказать то ли он дремлет с открытыми глазами, то ли, наоборот, зорко смотрит по сторонам.

Многие во дворце завидовали высокому положению Харбоны, причисленному к семерке главных евнухов, кто может свободно служить перед лицом царя. Никто не знал, что Харбона много лет назад почти совсем ослеп, и различал предметы и лица вокруг себя, в том числе и божественный лик Артаксеркса, настолько нечетко, словно на глаза ему была накинута тряпка из серой шерсти, как самому ничтожному из смертных. И приговор этот, вынесенный кем-то свыше - уже навсегда, обжалованию не подлежит.

Но зат Харбона видел по-своему - носом и ухом - и никто во дворце не умел так чутко распознавать запахи, посторонние звуки, перемены в погоде, а главное - "ветры настроений" царя Артаксеркса, для которого он был все равно, что нянька. Харбона различал даже шорох крыльев ночной бабочки, случайно залетевшей в царские покои, и по тому, как владыка поднимался со своего ложа, лучше всякого ясновидца мог предсказать, как сложится день в царстве.

Вот и сегодня - Харбона сразу же почуял, как от царя царей исходит какая-то смутная тоска и маятность. Дольше обычного ворочался царь на своем ложе, и вздыхал о чем-то, и медлил подниматься на ноги. Даже родниковую воду Артаксеркс пил без привычной жадности, а словно бы вливал в себя через силу.

Харбона принял из рук царя кувшин с остатками воды, поклонился, а царь вдруг спросил недовольно:

- Все молчишь? Что молчишь, старая сова? Скажи хотя бы - ух! ух! ух! А то я давно не слышал твоего голоса, или он в тебе уже умер?

Харбона молчаливо опустился на колени и принялся очень ловко обувать ноги царя в сандалии, наощупь без труда справляясь с мягкими кожаными шнурками, которые сами собой складывались в привычный узор.

Но Артаксеркс недовольно оттолкнул от себя старого евнуха ногой и сказал:

- Убери от меня твои старые руки, мне противно их видеть перед собой, они - как высохшие палки, а пальцы твои похожи на птичьи когти. Прочь от меня, глупый филин, птица смерти, я уже проснулся, и хочу вина, а не твоей воды, много сладкого вина. Ну, и что ты мне на это скажешь? Куда подевались все твои наставления?

Но Харбона только молча приложил руку к сердцу и снова отступил за полог, на свое ночное место. Только здесь евнух позволил себе озабоченно сдвинуть морщины на своем старом лице, и без того похожем на вяленый финик, а потом, не моргая, уставился в пространство.

Что-то должно было случиться, совсем скоро, да что там - уже сегодня. Что-то внезапное, плохое и непоправимое.

Это "что-то" носилось в воздухе также явно, как колеблющиеся тени в огромных зеркалах спальных покоев царя Артаксеркса, куда тихой вереницей уже один за другим заходили слуги с царскими одеяниями, гребнями, утренними умащениями. Харбона чувствовал приближение неизбежной бури во дворце также отчетливо, как пряный запах корицы, разносившийся из царской кухни по саду и достигавший даже до дворцовой площади.

Он по-прежнему держал на груди ладонь левой руки, и чувствовал, как тревожно и беспомощно стучит его старое сердце.

Что-то будет, что-то будет, что-то будет, - выстукивало у Харбоны под рукой. Совсем скоро. Сегодня.

И он ничего не может отвратить, потому что он сам - ничто, и почти также слеп, как все вокруг.

Если бы Харбону спросили: о чем ты сейчас, царский евнух? - он бы не смог ничего ответить и снова промолчал.

Но про себя Харбона знал: это случится хотя бы просто потому, что он уже пришел...

2.

...последний день семидневного пира

Наступил седьмой, последний день великого пира, который Артаксеркс устроил для жителей престольного города Сузы, от большого до малого.

"Все, у кого с собой дети, пусть первыми проходят на царский пир", разнеслось утром по дворцовой площади повеление от царя, и Мардохей, крепко сжимая руку Гадассы, чтобы не потерять девочку в толпе, начал поскорее пробираться к главным дворцовым воротам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: