Погода стояла – хуже некуда. Плохая зима в Померании, гнилая, слякотная. У нас в Зауралье в феврале еще морозы, бураны, дороги еще белые, конские кругляшки на них еще мерзлые, а здесь в феврале от снега и легкого морозца ничего не осталось. Сеял и сеял мелкий, липкий зимний дождик. Под низким мокрым небом уныло темнели раскисшие пашни, бурели перелески. Асфальтовой дороге, обсаженной по обеим сторонам обрубленными, корявыми и черными от влаги деревьями, блестевшей от мокрети склизкой дороге, казалось, нет конца. И эта чужбина с ее непогодой, островерхими домами, торчащими в тумане кирхами, пустыми городами, чужбина эта уже стала привычной и нагоняла тоску или что-то неясное, щемящее. Порой даже, устав от переходов и однообразия чужих дорог, я подумывал: скорее бы, что ли, снова в бой…

– К пешему бою слезай! Передать коней коноводам!

Спешились, передали коней коноводам, мысленно простились с ними на всякий случай, и в пешей колонне двинулись вперед. С утра распогодилось, и как всегда, как только в небе открылась синева, откуда-то прилетела «рама» и долго висела над нами. Потом «рама» смылась, показались наши штурмовики, пролетели низко, и через какое-то время где-то грохнули бомбы, застрекотали пулеметы. Затем впереди загрохотали орудия. Мы дошли по шоссе до маленькой деревушки, свернули от шоссе и, выйдя за деревню, увидели артиллерию. Несколько длинноствольных орудий (калибр я не знал), поставленных в один ряд в неглубоких окопчиках, задрав стволы, посылали вдаль снаряд за снарядом. Артиллеристы работали торопливо, но слаженно. Грохот стоял оглушительный. Пройдя мимо орудий, мы развернулись в цепь, перевалили невысокий увал и увидели наши «тридцатьчетверки». Среди голых деревьев по бурому в прошлогодней траве скату они медленно, слишком медленно сползали в низину. Танков было пять. Когда мы поравнялись с ними, открылся люк, и высунулся танкист в черном комбинезоне и шлеме.

– Здорово, пехота!

– Мы не пехота, мы – кавалерия.

– Привет кавалеристам! Вот что, ребята, не отрывайтесь от нас, держитесь рядом.

Танки прибавили ходу. Мы проломились через перелески и снова вышли к шоссе. Танки выползли на асфальт и гуськом двинулись в ту сторону, где за деревьями и одноэтажными окраинными домами угадывался город. В городе рвались снаряды, полыхали пожары – над кровлями и шпилем кирхи косматым медведем нависал черный дым.

– Музафарчик, сигары ждут тебя, – сказал Шалаев.

– А тебя шнапс.

Еще в Восточной Пруссии в одном городе Музафаров нашел сигары, целых шесть штук. Закурил свернутую из целого листа толстую табачную палочку и пришел в восторг. А Шалаев однажды в разбитом магазине поживился бутылкой шнапса. И с тех пор у них повелось: в каждом населенном пункте Музафаров ищет сигары, Шалаев – шнапс. А я, завидев город, подумал как всегда: вот бы если б в этом городе были угнанные в Германию русские и среди них жена Баулина…

Мы вразброд побрели за танками. Впереди, как всегда, шел наш первый взвод. За взводами тяжело шагал комэска с Костиком. Пулеметчики Васин и Кошелев теперь, когда не было снега, катили станкач по земле, им помогал Воловик. Вышли на окраину города. Поперек узкой улочки была нагромождена высокая баррикада – старая помятая легковушка, опрокинутая фура, железные бочки, чугунная изгородь, кирпичи, бревна и прочий хлам. Танки стали. Пооткрывались люки, и танкисты, чумазые, в замасленных черных комбинезонах и черных шлемах с наушниками, вылезли из своих машин.

– Перекур, пехота!

– Мы не пехота, мы кавалерия! – это опять Музафаров со своим кавалерийским форсом, как будто так уж не все равно танкистам, кто мы.

– Кавалерист должен на коне саблей махать, а вы по земле ползете.

– Наши кони не железные, как ваши.

Танкисты, как и мы, были молодые ребята. Мне раньше танкисты казались заносчивыми, дескать, не чета вам, «копытникам». А эти ребята были простые, все улыбались, шутили. Но в их веселости, возбужденности я уловил что-то очень искреннее и в то же время как будто чуть напускное. Вдруг я догадался, что они боятся, боятся немецкой пушки, боятся засевших в домах фаустников, боятся заживо сгореть в танках и пытаются заглушить весельем этот постыдный страх смерти. Ведь танк грозный-то он грозный, но очень уж большой. Броня-то броня, она, может, и защищает от пуль, а бронебойный снаряд делает в ней кругленькую дырку с заусенцами по краям – я видел. К тому же бак с горючим, снаряды под боком. Заклинит башню или порвет гусеницы – тоже беда немалая. И наверное, даже взрыв гранаты или фаустпатрона контузит, оглушает танкистов в этой железной теснине. Может быть, под Сталинградом или под Курском они, танкисты, и шли отчаянно и осознанно на смерть, а сейчас, в сорок пятом, когда впереди замаячила победа, засветилась жизнь, этим ребятам, постепенно возвращающимся в мыслях, чувствах к жизни, к надеждам, страшно как никогда.

Один из танкистов, должно быть, старший по званию, взобрался на баррикаду и стал глядеть на ту сторону. Вдруг ударил по нас немецкий крупнокалиберный пулемет «тахталка» трассирующими пулями. Тах-тах-тах-тах. И огненные трассы: вжию-вжию-вжию. Танкист сиганул обратно, мы метнулись к домам.

– По машинам!

Танки пропахали баррикаду и двинулись вперед. Два танка рванулись в сторону и, сметая сетчатые изгороди, вломились во дворы, пробиваясь, наверное, к другой улице. А остальные поперли прямо, ведя беглый огонь по городу. Взрывались дома, стены вздувались красноватой пылью, отвесно рушился битый кирпич, бурый прах завис между домами, дымили пожары. Оттуда, из дыма и пыли все еще злобно и длинно била «тахталка».

По узкой двухэтажной улице танки шли гуськом, мы за ними. Я, как всегда, топал рядом с Баулиным. От нас не отставал, вернее, по старой привычке жался к Баулину наш парикмахер Атабаев. Взводные шли позади. Немцы стреляли из дальних домов на перекрестке улиц, пули то и дело фьюкали мимо уха или, разрывные, чиркая по стенам, разлетались искрами. Бой громыхал и трещал и на соседних улицах, там, наверное, продвигались к центру города эскадроны.

Вдруг возле магазинчика с разбитыми витринами Атабаев упал, упал прямо мне под ноги и, бросив карабин, попятился ползком назад. Я остановился и, наклонившись над ним, спросил:

– Атабаев, ты чего?

Он не ответил. Припав лицом к мостовой, схватившись рукой за шею, все пятился и пятился.

– Что, ранило?

– Шея! – жалко простонал он. – Ойбой, опять шея!

– Давай помогу, – я хотел было помочь ему подняться, но Атабаев не поднимался, то ли не мог, то ли боялся. А мне надо было топать дальше за Баулиным; остальные тоже, минуя нас и как будто не замечая упавшего, перебегали вперед. Посвистывали пули, направленные, может, в меня, но летевшие мимо.

– Потерпи маленько, сейчас санитары подойдут, – сказал я, положив рядом с казахом его карабин, и побежал догонять Баулина.

Ближе к перекрестку улиц передний танк, оторвавшись от остальных, рванулся было вперед, но тут же грохнуло, и хлестнуло его пламенем, танк замер на минуту, затем газанул назад, пошел в бок, вломился задом в изгородь и, развернув башню, стал посылать снаряд за снарядом в дома, где засели немцы. К подбитому, но еще живому танку (может, перебило гусеницы) подъехали остальные два, стали рядом и, дергаясь и чуть пятясь при каждом выстреле, долбили и долбили немцев. А крупнокалиберный пулемет «тахталка» все еще бил из клубов дыма и пыли трассирующими пулями, и мне казалось, что нас стегают длинными огненными кнутами. Мы прятались за углами домов, притаились в подъездах, жались к дубовым дверям с почтовыми ящиками.

– Ковригин, давай дворами, дворами! – хрипло кричал позади комэска.

– Первый взвод!

Мы вошли в какой-то двор, перелезли через изгородь и, пробираясь по каким-то закоулкам, натыкаясь на глухие заборы, проходя иногда сквозь дома, продвинулись вперед. Следом за нами шел второй взвод. Остановились в чистеньком заасфальтированном дворике с деревцем посредине. Слева буквой Г примыкал к этому дому другой, видно, выходящий фасадом на простреливаемую улицу, с другой стороны тоже впритык стоял двухэтажный серый дом на деревянном, выкрашенном в черный цвет каркасе, дальше тянулась какая-то кирпичная стена. Присели, кто на ступеньках крыльца, кто под деревцем, на скамеечке, кто и прямо на земле. Курили. И как всегда в бою, рядом с опасностью, люди молчали, уйдя в себя, сделавшись одинокими, с изменившимися лицами, или, если и разговаривали, то о чем-нибудь постороннем, о каком-нибудь пустяке. Евстигнеев, рыжий пимокат, вошел в дощатую уборную, вышел и говорит:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: