И всё-таки, провожая Пимена из Старицы, Евфросиния чувствовала, что не сделала ещё чего-то — быть может, самого главного, чем могла привлечь его на свою сторону или укрепить в нём прежнее, если он уже был на её стороне. Сказала об этом своей неизменной советчице и наперснице — Марфе Жулебиной, и та прямо заявила ей:
— Ты, матушка, в Пимена дух свой вселяла, чая, что ему недостаёт собственного, о попранной правде, о беззакониях Елениных плакалась, чая пробудить в нём праведное негодование... А ему нет до прошлого никоторого дела, и он не жаждет и не ищет положить душу за правду. У него своё на уме. Что — покуда неведомо, но, что бы ни было, выгод себе приискать он не преминет. Потому тебе следовало открыто сказать ему, что Старица и дом Святой Софии[65] более обрящут выгод, ежели будут заедино, а не порознь.
Евфросиния и сама подумывала об этом. Был у неё соблазн взять быка за рога — и соблазн немалый, к тому же и случай казался весьма подходящим: чуяла она, что Пимен, несмотря на царские ласки и любовь, которой он много лет добивался и которая наконец-то как будто сошла на него, всё же не принимает почему-то всецело сторону царя, колеблется, присматривается и к другой стороне, словно выбирает... И — с Богом бы, не упустить случая! Однако было тут одно преткновение. Евфросиния понимала, что если Пимен и вправду выбирает, то выбирает не сердцем, а умом, и, стало быть, его личное отношение к каждой из сторон не предрешает выбора — он выберет ту, которая сильней. Но какая сила была на ту пору у Старицы? Что, кроме ненависти и зла, припасла, приготовила она для борьбы с Иваном — борьбы действенной, не мысленной? Чем, кроме тайных козней и сговоров, намеревалась сражаться с ним? Какое оружие, кроме того, что годится лишь в открытом бою, могла применить против него и чем, кроме подкупов и посулов, рассчитывала привлечь на свою сторону тех, которые уже непосредственно возьмутся за оружие?
В то время у Евфросинии не было ответа на эти вопросы. Ей нечего было положить на мерила, которыми Пимен мерил силу сторон, чтобы склонить чашу на свою сторону. И помимо всего — она не решалась полностью довериться лишь своему чутью. Чутьё чутьём, но чужая душа — потёмки, и зачинать такое дело с Пименом, не зная точно, что у него на уме, было всё-таки опасно. Могло ведь статься, что не союз со Старицей, а предательство окажется для него самым выгодным.
Зато теперь Евфросиния точно знала, что Пимен, Бог весть как и каким чутьём почуявший приближение новой великой усобицы царя с боярами, к которой Старица, несомненно, не могла остаться безучастной, действительно примерялся, приглядывался, выбирал, на чью сторону стать. Может, как раз царские ласки — столь неожиданные и подозрительные — и натолкнули проницательного новгородца на мысль о надвигающейся смуте? Может, настроение самих бояр, которое конечно же не ускользнуло от его пристального внимания, когда он обретался в Москве? Может, то и другое разом, а может, что-то совсем иное, ведомое ему одному, привело его к догадке, но как бы там ни было, он безошибочно угадал приближение смутных дней и в Старицу направил свои стопы именно затем, чтобы узнать, выведать, высмотреть, что затаила, что припасла, приготовила Старица к этим долгожданным ею дням? Чем собирается сразиться с Иваном — и собирается ли? Но прежде всего — чем надеется и рассчитывает привлечь к себе души и умы, чем вдохновить их, чем и во имя чего поднять на борьбу?
Что ж, теперь Евфросиния сполна могла ответить на это — и ответила. Грамота, посланная в Новгородскую землю, была её весомым, решительным, воинственным ответом. Теперь она сама ставила Пимена перед выбором, и это, конечно, вряд ли могло понравиться ему, но Евфросиния не хотела больше ни выжидать, ни осторожничать, она брала быка за рога — теперь уже брала! — и намерение Дмитрия Куракина повременить с привлечением Пимена крепко раздосадовало её. Доведись ей самой говорить с князем, она сумела бы переубедить его (Пимен им был нужней всех!), но заочно, через посланцев, сделать это было трудно, поэтому Евфросиния решила не тратить попусту время на переговоры и пересылки с Куракиным, а снарядить посланца прямо к самому Пимену. Это было очень опасно: Новгород кишел царскими соглядатаями, водились они, разумеется, и в доме Святой Софии, быть может, глядели Пимену в самый рот, но Евфросинию теперь это не останавливало: Пимен стоил риска!
2
Решив довести дело с Пименом до конца, и, по свойству своей натуры, как всегда твёрдо и окончательно, Евфросиния стала раздумывать и подыскивать, кого направить к нему, а главное — какой повод изобрести для этого? Какой найти предлог?
Не мудрствуя лукаво, она выбрала самое простое: послать в ризницу Святой Софии какой-нибудь дар — икону или плащаницу. В её мастерской как раз был в работе один роскошный покров, предназначавшийся ею в качестве вклада для Иосифо-Волоколамского монастыря, и с этим-то покровом, взявшись поторапливать своих золотошвеек, она и намерилась отправить к Пимену своего посланца.
Марфа Жулебина долго крепилась, глядя на её приготовления, наконец не выдержала, принялась отговаривать, остерегать: понимала она и другую сторону опасности. Одно дело сказать Пимену словом (что бы ни сказать!), другое — послать грамоту. Слово в кошель не положишь, не принесёшь и не явишь — вот, мол, крамольное, вредное, преступное слово. А с грамотой, где всё это чёрным по белому, — проще простого!
Когда составляли грамоту для Куракиных, Марфа тревожилась меньше, знала: те в руки её никому не дадут и, если чуть что, непременно уничтожат. Теперь же душа её разрывалась.
— Ты бы, матушка, и вправду не торопилась больно. Заторопка со спотычкой живёт! Князь Димитрий! Куракин разумен. Рассудил он здраво, и тебе не следовало бы небречь его доводами. Мужеский ум не чета нашему, бабьему. Орёл воззирает с небес, курица — с насеста.
— Иной раз лучше глядеть с насеста, нежели с небес. Князь Димитрий разумен, а вот же не разумеет, что без Пимена нам Новограда не поднять. В Новограде владыка — что в Москве великий князь. Ежели Пимен не будет с нами, мы ничего не добьёмся. А ежели и добьёмся — великими трудами, — то единого его слова будет достаточно, чтоб разрушить все наши труды.
— Дерзнёт ли он изречь тогда то слово? Ан как оно будет противу его самого? А нынче донести на тебя — дерзнёт! Получит твою грамоту — и к Ивашке...
— Кабы не заехал он в Старицу, думала б так и согласилась с тобой, а нынче не думаю... Сама говоришь, он выгод приискивает. А какие ему выгоды сулятся от того, что он донесёт на меня? Истинной любви Ивашкиной ему не заслужить ничем. И он ведает о том. А та, которую вдруг явил Ивашка, не обольщает его. Он знает ей цену, знает, отчего появилась она. Знаю и я... Самое страшное для Ивашки — лишиться поддержки Церкви, а нынче всё клонится как раз к тому. Иосифляне, прелукавые его заступители, крепко заплошали. Архиепископ тверской Акакий в великой немощи, и Гурий Казанский — також чуть жив, да и сам Макарий в нави зрит[66]. Трифон Полоцкий да Никандр Ростовский — вот всё прелукавое воинство Ивашкино. Варлаама Коломенского я уж в счёт не беру: сказывают мне, что та епанча на оба плеча. А нестяжателям вон какой счёт: сам Пимен, да Афанасий Суздальский, да Симеон Смоленский, да Филофей Рязанский, да Матвей Крутицкий! Того и гляди, подомнут они под себя иосифлян. Худо придётся тогда Ивашке. Вот он и выгребает к другому берегу — к нестяжателям. Милости источает, любовь... Но то любовь оборотня, упыря! Минет час, и он явит свой истинный лик. Кто-кто, а уж Пимен знает об том! Знаю и я... С нестяжателями Ивашке николи же не сыграть свадьбы, хотя и зарится он на их приданое. Земли, сёла, вотчины — всё, чем владеют монастыри, получил бы он, согласись с нестяжателями и прими их сторону... Да не примет, не согласится — николи же! Разве может он согласиться, что Божья, духовная власть выше его, мирской?! А нестяжателей с того нипочём не сдвинуть. Как написали они в своих книгах: «Благо есть уповати на Господа, нежели уповати на князя», так на том и стоят неотступно.