То, что этого «не» не было ни в греческом Апостоле, ни в латинском, ни в немецком, не убеждало Макария. Он поставил условие: ежели сыщет Фёдоров хоть единый русский Апостол, где бы не было этого «не», тогда он даст своё согласие.

И опять поехал Фёдоров по монастырям, опять — в который уже раз! — перерыл в их ризницах все священные книги и всё-таки сыскал такой Апостол! Сегодня он явил его Макарию, и тот, всё же несколько удручённый сознанием своей промашки и неправоты, как и обещал, не стал более противиться. Вместе с согласием на это исправление он дал Фёдорову и своё высокое святительское благословение.

Фёдоров с трудом сдерживал радость. Вот он, долгожданный миг: свершилось! Почти десять лет мучительных ожиданий, сомнений, надрыва души и гнёта отчаянья — позади. Теперь он наконец-то может начинать печатание, и ничто уже не помешает этому: благословение Макария защитит его от всех козней и посягательств. Он свято верил в это и был счастлив, полон восторга, радости, хотя, принимая от Макария благословение, понимал, что, должно быть, видит его в последний раз, и, уходя, мысленно простился с ним.

...Сейчас, стоя на площади Китай-города, изумляясь и радуясь обилию света и тепла, щедро и беспрестанно льющегося из пробуравившего небо огненного родника, и любуясь, и наслаждаясь этим теплом и светом, наслаждаясь жадно, восторженно и откровенно, как безраздельной и единственной своей собственностью, он пытался унять свою радость, пытался повернуть свои мысли в какую-то иную сторону, принуждал себя думать о Макарии — скорбно и сострадательно, чтоб искупить этими мыслями невольную вину перед ним за свой неуместный восторг и радостное наслаждение жизнью, но все его попытки были тщетны. В нём билась, бушевала, вздымалась горячей волной только одна мысль: «Свершилось! Свершилось! Свершилось!» И он готов был стоять так вечность и ничего не желал бы больше, только чтоб чувствовать, чувствовать, чувствовать эту бьющуюся в нём горячую волну.

Странно, но больше всего ему не хотелось сейчас возвращаться к себе — на Печатный двор. И он знал почему. Те заботы, дела, которые ожидали его там, были совсем не под стать его нынешнему душевному состоянию, они были слишком земными, обыденными и могли загасить, заглушить, опростить всё то, что переполняло нынче его душу. Завтра — да! Завтра он с радостью окунётся в прежние заботы и дела, а сегодня, сейчас ему хотелось подольше похранить в себе эти чувства, подольше побыть с ними наедине, потому что слишком редко посещали они его, и порадоваться, тихо, заветно порадоваться обилию света, тепла, синевы и как бы причаститься всем этим, соединиться с ним, слиться, ощутив себя частью Вселенной.

Он стал думать о Боге, но не потому только, что его воля незримо присутствовала и в том, что совершилось у митрополита, и в том, что сейчас происходило в природе, а потому, что то чувство огромной благодарности, которое сейчас переполняло его, не могло быть излито больше ни на кого. И из души его тихо потекла молитва.

Он был счастлив, и это было счастье человека, в котором чувство благодарности превзошло все другие чувства, а такое счастье — высшее!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

К царю на Москву прибыли посланники от шведского короля Эрика. Государь с недавнего времени стал избегать раздоров с ним, и посланников встретили пригоже, постаравшись забыть о дурном обращении с русскими послами в Швеции, где им и комнаты отводили без печей и лавок, и голодом держали, не позволяя пользоваться даже своими запасами, да и во дворец к королю водили пешком, как простолюдинов, не раз беспричинно возвращая с полдороги назад. Послы писали тогда в Посольский приказ, что от короля им было бесчестье великое и убыток, что король, противу поклона от наместников новгородских, с места не приподнялся нимало и шляпы не снял, как того требовал заведённый обычай, а позвавши их на обед, с явным издевательством велел поставить перед ними в Петров пост мясные кушанья.

Происходило всё это совсем недавно — каких-нибудь два года назад. Эрик, тогда только вступивший на престол, вознамерился положить конец унизительному обычаю, по которому шведские короли обязаны были сноситься не прямо с московским государем, а с новгородскими наместниками, и прислал послов с требованием, чтобы все перемирные грамоты, оставленные при отце его и скреплённые только печатями новгородских наместников, были бы скреплены и печатью царской и чтобы впредь ему ссылаться прямо с царём, потому что наместники новгородские, писал он в грамоте, люди хоть и большие, но всё же холопы царские, а холоп государю не брат, и для его королевской чести ущербно ссылаться с холопами.

Обычай этот, впрочем, претил не одному Эрику и возмущал не только его молодое честолюбие. Его отец Густав[144] возмущался этим не меньше и, будучи уже на склоне лет, затеялся даже воевать с Иваном, пытаясь принудить его уничтожить это оскорбительное правило, но проиграл войну и вынужден был с унижением просить мира.

Иван согласился на перемирие только при непременном сохранении прежних правил сношений. «Мы для королевского челобитья разлитие крови христианской велим унять, — отвечал он Густаву с высоким достоинством победителя, которое отныне редко будет покидать его. — Ежели король свои гордостные мысли оставит и за своё крестопреступление и за все свои неправды станет нам бить челом, то мы челобитье его примем и велим наместникам своим новгородским подкрепить с ним перемирье по старым перемирным грамотам, а буде у короля и теперь та же гордость на мысли, что ему с нашими наместниками с новгородскими не ссылываться, то он бы к нам и послов не слал, понеже старые обычаи порушиться не могут. Коль сам король не ведает, то пусть купцов своих спросит: новогородские пригородки — Псков, Устюг, чай, знают, скольким каждый из них больше Стекольны?»[145]

Эриковым послам ответили с тем же достоинством и с той же непреклонностью: «Того себе и в мыслях не держите, чтоб государю нашему прародительские старины порушить — грамоты перемирные переиначить. Требование королевское сноситься прямо с царём так отстоит от меры, как небо от земли».

Послы, дабы сделать Ивана посговорчивей, пытались даже припугнуть его, сообщив, что германский император вместе с королями польским и датским склоняют Эрика к союзу против Москвы в войне за Ливонию.

В ответ на это Иван велел боярам напомнить шведским послам, а через них и самому Эрику, о короле Густаве и о горьких последствиях его точно такой же затеи. И бояре послам сказали: «Густав-король таковым же гордостным обычаем, как и государь ваш нынче, захотел было того же, чтоб ему ссылаться с государем с нашим, и за ту гордость свою сколико невинной крови людей своих пролил и сколико земле своей запустенья причинил? Да то был человек разумный: грехом проступил и за свою проступку мог и челом добить. А вашего разума рассудить не можем — с чего вдруг в такую высость начали? Мнится нам, что либо король у вас вельми молод, либо старые люди все извелись и советуется он с молодыми — по такому совету таковы и слова».

Ничего не добившись, Эрик с досады и срывал сердце на русских послах, отправленных к нему для подтверждения перемирия, которое он в конце концов подтвердил крестоцелованием, обязавшись не оказывать помощи в войне против Москвы ни королю польскому, ни магистру ливонскому.

Это крестоцеловальное обязательство Эрика было торжеством Ивана. Он добился чего хотел! Союз Польши и Швеции, которого он очень опасался, не состоялся. Сигизмунд остался в одиночестве, без союзников, и Иван не преминул вскорости воспользоваться этим, захватив Полоцк. Правда, было ещё одно очень неприятное обстоятельство: молодой шведский король, проявив завидную дерзость и решительность, завладел Ревелем — крупнейшим ливонским городом и портом, которым стремился завладеть и Иван. Ревель, а также Рига, Дерпт, Нарва были главной его целью. Прочно утвердиться в Ливонии и «добыть море» он мог, лишь добыв эти города. Дерпт и Нарва покорились ему, но самые главные, самые важные — Ревель и Рига остались незавоёванными, и когда шведы захватили Ревель, досаде его не было предела. Однако, ведя переговоры с Эриком, он ничем не выказал своей досады и ни словом не помянул про Ревель. Смолчал, стерпел, уступил, понимая, что не сможет принудить Эрика отдать ему Ревель, а начинать войну ещё и с ним было не по силам. Разумней и выгодней было склонить шведа на свою сторону и попытаться сделать его союзником в борьбе против Литвы и Польши. Потому и молчал Иван, и уступал, понимая, что эта уступка сильней всех крестоцелований скрепит его договор с Эриком. Но был в этой уступке и другой, скрытый смысл. Иван знал, что, захватив Ревель, Эрик возбудил против себя королей польского и датского, опасавшихся усиления Швеции на Балтийском море, да ещё за счёт Ливонии, которую они стремились поделить между собой. Иван был осведомлён о негодовании Сигизмунда, возмущённого дерзостью Эрика, который, не удовлетворившись Ревелем, отбил у поляков ещё два ливонских города — Пернов и Виттенштейн, но особую непримиримость, даже враждебность, проявлял Фридрих датский, для которого подобное усиление Швеции на Балтийском море могло окончиться её прорывом и к Северному морю. Враждебность и непримиримость Фридриха, да и нескрываемое желание Эрика пробиться к Северному морю, путь к которому ему преграждала Дания, сулили неизбежную войну между Данией и Швецией. В таком положении Эрик вынужден был сам желать мира с Иваном, а поведение Ивана, его молчаливая уступка в самом главном — в вопросе о Ревеле, могли склонить Эрика к мысли поискать с русским царём и более тесного сближения — не только мира, но и союза.

вернуться

144

Густав — шведский король Густав I Ваза.

вернуться

145

Стекольна — Стокгольм.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: