Висковатый смутился, но не потерялся, не ужаснулся. Выходка Ивана хоть и была неожиданной, однако не удивила его — видывал он и не такое и хорошо уже знал дурную Иванову страсть к лицедейству. Тот мог вынуть у нищего из сумы кусок хлеба и преломить его с ним или босым, в убогом рубище отправиться за шестьдесят вёрст пешком в Троицкий монастырь на моление; мог при случае и слезу пустить, и поскоморошить на пиру, но более всего любил он вот такие представления.
— Прости, государь! — Висковатый всё же поклонился. — Прости мою дерзость невольную! Не чаял я, что нужда во мне станет такая... Мнил, лучше мне делу предаться.
— Нужда?! — Иван надменно хмыкнул. — Уж не мнишь ли, что без тебя нам кручина случилась... как иные в злобесье своём возомнили? — Надменный взгляд Ивана стал уже и презрительным, но извесела-презрительным — он до конца вошёл в роль. — Нету в тебе никоторой нужды! Токмо дивно нам стало, что ужли и дьяки наши, из гноища нами поднятые, вельможной спеси на себя напустили? Вот и послали мы за тобой дважды, как и за князьями не посылываем.
— Да отчего же спеси, государь? Ве́ди и прежде, делами обременный, нередко уклонялся я от пиров и потех.
— А я счёт не веду, сколь и в чём вы дуруете! Летописец мне на вас, что ли, стать заводить да писать в нём: нынче, в четверток, дьяк Ивашка Михайлов государю сгрубил, и государь был вельми кручиноват и просил Ивашку оттоль не грубить ему.
В глазах Ивана вдруг взметнулись острые искорки. Игра заходила слишком далеко: он начинал уже не на шутку растравлять себя и, словно поняв это, переменил тон:
— Я добрые ваши дела кладу себе в память, а худые вам и самим не пристало бы помнить да отговариваться ими. Не тако ли?
— Так, государь.
— И не прощаю тебе... Не прощаю! — сорвался-таки Иван. — Не дерзость твою не прощаю, а неразумие твоё. Неразумие! — ткнул он пальцем чуть ли не в самые глаза Висковатого. — Уж тебе-то с твоим умом самому уразуметь нужно было: должен ты быть иль нет! — зашипел он, сходя на свирепый шёпот. — Ежели сам не желал вложить во языцы злорадную притчу, должен был уразуметь!
Висковатый невольно вскинул на него глаза: он вмиг понял всё, но глаза его, устремлённые на Ивана, были полны удивления: как, в самом деле, он сразу не догадался, что Иван потому и был так настойчив, что боялся, как бы кто-то, «в злобесье», не подумал, будто он разошёлся уже и с дьяками.
Иван тоже впился в него взглядом, но, несмотря на всю суровость, было в его глазах что-то заговорщицкое, какая-то еле уловимая доверительность, основанная на их тайной общности. 0н как бы открывал себя этим взглядом и удостоверял эту общность.
Висковатый не нашёлся, что ответить. Искреннее удивление сменилось в нём столь же искренней удручённостью и явным чувством вины и даже стыда: сам себе он и вовсе не мог простить того, что не прощал ему Иван.
— Ладно, чего ни к пути, ни к делу речи плодить. Садись, дьяк, в седло, едем! неожиданно и сразу отступился Иван, видя, что добился своего, хотя, конечно, понимал и, быть может, в глубине души был даже уязвлён, что добился этого совсем не тем, чем рассчитывал добиться. Эта уязвлённость, которую он, несомненно, не хотел выдать, могла и принудить его отказать себе в удовольствии подольше потерзать дьяка.
Сели на коней. Увидев рядом с Иваном вместе с Мстиславским и Челядниным и старого Басманова, Висковатый понял, что на нынешний выезд разряд не писан и указано «быти без мест». Иван и сам не замедлил сказать ему об этом, повелев быть «близко». Когда Иван указывает «быти без мест», тогда он сам, смотря какая в ком станет нужда, распределяет, кому быть «ошую» или «одесную», кому «близко», а кому «дальше», и в этом случае «близко» или «дальше» чести нисколько не возвышает и не ущемляет и в местнических счетах не учитывается. Но быть «близко» всё же почётней, ибо это означает быть от царя на таком расстоянии, когда можешь слушать его беседу и даже принимать в ней участие, если тот изволит к тебе обратиться. Однако в любом случае боярин никогда не бывает дальше окольничего, а окольничий дальше дьяка.
Бояре, ехавшие позади царя, неохотно потеснились, уступая место Висковатому. Тут же, рядом с боярами, уже были и Вяземский, и окольничий Зайцев, и Михайло Темрюк, и Федька Басманов, и Васька Грязной, был тут и новый царский любимец и особин, привезённый им из полоцкого похода, — Малюта Скуратов. Держался он, не в пример всем остальным — тому же Федьке Басманову или Грязному, — совсем скромно, незаметно. Висковатому показалось, что он как будто даже стыдится быть на виду у всех. Малюта и в самом деле редко появлялся на людях: не видели его ни на пирах, ни в церкви на литургиях, да и во дворце, где в обычай толклись все царские любимцы и приспешники, его тоже не часто можно было встретить. Висковатый и сам видел его мельком раза два, не больше. Чувствовалось, что этот человек почему-то стремится остаться в тени, не напоминать о себе, но, несмотря на это и вопреки этому, молва о нём распространилась уже по всей Москве и проникла во все слои её населения — от вельможных до самого худого простонародья. Имя его поминали в думе, в приказах, в кабаках, на торгу, и поэтому казалось, что он незримо присутствует всюду.
Пристроившись к боярам и чуть оглядевшись, Висковатый тотчас же обнаружил, что среди них не было ни Кашина, ни Шевырева, ни Куракина, ни Немого... Их отсутствие и в добрые времена не могло бы остаться незамеченным, но теперь особенно бросалось в глаза, и конечно же не было случайным. Это Висковатый прекрасно понимал. После того что произошло в Столовой палате, где именно эти бояре открыто выразили царю свой протест, всё, связанное с ними, да и не только с ними, уже не могло быть случайным, и не нужно было большого ума, чтоб разобраться в этом.
Похоже было, что Иван стремился дать понять всем — и тем, кто ещё с ним, и кто уже не с ним (особенно этим, поднявшимся против него и «в злобесье» могущим думать, будто ему от того «кручина случилась»), что происшедшее в Столовой палате нисколько не удручило его, не напугало, ни от чего не заставило отступиться. Он хотел показать, что ему наплевать на всю ту злобу и ненависть, что накопили на него враги, и в качестве доказательства избрал, в частности, нынешний выезд, сплошь нарочитый и явно показной. Никогда он ещё не выезжал на потеху так рано и никогда не тащил за собой такую свиту. Случалось, и вовсе без свиты езживал, а теперь — прямо-таки целая рать! И ведь действительно: рать, а не свита! Как тут станешь думать, что царь одинок, беззащитен, что все против него?! И пусть нарочитость и показность его затеи открыто бросалась в глаза, пусть доля истинного и мнимого была неустановима — пусть! Однако всё, что он хотел доказать, он доказывал зримо: вот, смотрите и делайте выводы! И выводы, несомненно, делались, даже теми, кто знал истину. Да он и сам знал её, знал, что тайных врагов у него больше, нежели явных, и они гораздо опасней, ибо будут стремиться ударить в спину, из-за угла, будут плести свои тенёта, незримые, коварные, в надежде поймать его в них, запутать, удушить... Знал он и другое — то, что истинному свойственно порождать гораздо большие сомнения, чем мнимому и ложному, и пользовался этим. С явными врагами он боролся открыто, с тайными — тайно, и получалось, что будто бы и не было их вовсе, этих тайных врагов. Он охранял их тайну ещё ревностней, чем они сами, и этим нередко обезоруживал их. Он нигде, никогда и ни в чём не препятствовал им исполнять их роль и умел пользоваться их двуликостью, легко обращая её против них же самих. Вот и сейчас он тоже использовал их двуликость и умело сыграл на ней.
Висковатый, украдкой наблюдавший за боярами, видел, что многим из них была понятна вся эта царская ухищрённость — это прописью было написано на их досадливо-ухмыльных лицах. Понимали они и то, что теперь, особенно после того, что произошло в Столовой палате, каждый, кто ехал сейчас с царём в его свите, был как бы отмечен особой метой — причастности к тому, что призвано было царём и должно было противостать поднявшимся против него. Опровергнуть это можно было только единственным — отказом от поездки, но это значило бы открыто стать на сторону тех, кто уже не скрывал своей вражды. Третьего было не дано. Третьего Иван не мог допустить и принять: кто был не с ним, тот был против него. Поэтому сегодня с ним были даже тайные его противники, кому ещё не хватало мужества открыто выступить против, и сегодня он брал их с собой. Завтра он найдёт на их место других, истинно преданных, завтра у него появится истинная сила, с помощью которой он расправится и с ними, а сегодня, пользуясь их малодушием, он принуждает их сыграть свою роль до конца — и так, как задумал и хочет он! И они повинуются ему, повинуются и по малодушию, а ещё и потому, что живёт в них дремучая, вековая вера в незыблемость своего корня, и всё им покуда ещё нипочём. Злоба их не столько осторожна, сколько ленива, и думают они в этой своей нипочёмности, что царь подурует, подурует, да и отступится, расшибив себе голову об их могучие кряжи. Что веками установлено и обжито — незыблемо! Но завтра они спохватятся, завтра многие из них сумеют превозмочь себя, найдут в себе силы и поднимутся против него, но завтра будет уже поздно! Сегодня они могли бы одолеть его малой кровью либо вовсе без крови, завтра же — за одну лишь попытку! — они заплатят такой кровавой ценой, которую не платили досель ни одному из московских государей.