От Никольской дальнейший путь Ивана пролегал по Мясницкой — к Мясницким воротам Китай-города, потом через Большой посад, по Стромынке, до переправы на Яузе.
И на Мясницкой, и на Стромынке тоже было малолюдно: та же самая усердная рука поработала и тут, предупредив скопление народа, что здесь было действительно необходимо, ибо на тесных и узких улочках этих, особенно же на окраинной Стромынке, где, как говорится, бабы из окна в окно горшки ухватом передают, собравшийся люд, любивший поглазеть на такое диво дивное, мог здорово помешать и задержать проезд царя.
Люди стояли лишь возле церквей, под надзором церковного причта, — кое-где и с хоругвями, с иконами... Тут уже не было и доли той стихийности и того искреннего, шалого воодушевления, какими встретила Ивана толпа на торгу. Тут всё было чинно, спокойно, в меру торжественно. Священники, облачённые как для богослужения, выйдя к дороге с возжжёнными кадилами, читали молитвы и кадили проезжающему царю.
Нудно, монотонно встречало и провожало его однообразное: «Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твоё-ё, победы благоверному государю нашему Ивану Васильевичу-у-у на сопротивные даруя-я и Твоё сохраняя крестом Твоим жительство-о-о!»
Иван, занятый беседой с Мстиславским и Челядниным, почти не обращал внимания на это благочинное действо. Лишь изредка, когда до его слуха доносились особенно усердно вытягиваемые слова торжественного тропаря, именуемого молитвой за царя и отечество, он добросовестно крестился и одаривал стоящих в понуром спокойствии людей степенным, благословляющим поклоном головы — и не более. Ни разу не остановился, даже не повернулся в седле, но и не торопился — конь его, сдерживаемый уздой, всё время шёл шагом: позволить себе не замечать свой народ он мог, не показать же себя этому народу — не мог, не смел, ибо свято веровал, что это тоже одна из обязанностей, возложенных на него Богом, его долг как государя — показывать себя своему народу, и он ревностно исполнял его.
— ...И в том нет чести, что он затворился от нас. Нет! И в праведниках ему не ходить! Ибо не на нас он восстал и не на неправду нашу, как мнит, но в гордостном суемудрствии своём ополчил душу свою супротив той правды, коей утверждена воля наша государская и стези наши земные, — открестившись и откланявшись на очередную усердную молитву и каждение, сказал Иван, возвращаясь к прерванной беседе. Затеял он эту беседу ещё на Никольской. Там, проезжая после посещения Печатного двора мимо хором князя Горбатого[165], он неожиданно и как бы между прочим, без всякого явного умысла, спросил:
— А сё, никак, подворье князь Александра?
Казалось, ему и ответ был не нужен: спросил, как спрашивают от пустого любопытства, когда отдаются во власть глаз, не зная, чем занять себя. Но когда Мстиславский ответил ему, твёрдо зная, что никакой, даже самый пустячный вопрос его нельзя пропускать мимо ушей, если не желаешь себе худа, он враз оживился, словно только и ждал этого, словно ответ Мстиславского как раз и был той самой нитью, которую он желал получить, чтоб начать плести свои хитроумные словесные тенёта.
— Не подворье, а погост. Крестов токмо и недостаёт, — тут же и ухватился Иван за эту ниточку и, довольный своей шуткой, с зазывной улыбкой посмотрел сперва на Мстиславского, потом на Челяднина, как бы дозволяя и приглашая и их посмеяться вместе с собой, но весёлое его ехидство отозвалось смехом лишь в устах Федьки Басманова да Васьки Грязного. Челяднин сделал вид, что не совсем расслышал, а Мстиславский прикрылся своей обычной невозмутимостью, которая была для него тем же, чем для Ивана лукавство. Даже старый Басманов, вряд ли расположенный к Горбатому, и тот удержался от проявления своих чувств: не тем человеком был князь Горбатый, насмешками над которым можно было прибавить себе чести — скорее наоборот.
— ...А буде, князь уж и вправду помер? Два года, поди, как ни слуху ни духу! А буде, хвор? Иль в чёрные ризы влез?
Отвечал Ивану всё тот же Мстиславский — на правах близкого родственника Горбатого. Отвечал серьёзно, не подыгрывая и не подлаживаясь под его весёлое ехидство, а Иван, не обращая внимания на серьёзность ответов Мстиславского и на его явное нежелание вести разговор в таком духе, продолжал шутить и ехидничать, наверняка скрывая за этими шутками что-то совсем не шутейное. Заодно раздразнивал Мстиславского и тем самым всё сильней и сильней втягивал его в разговор, не забывая, однако, и про Челяднина, к которому не обращал своих вопросов, но вёл себя так, словно искал у того поддержки и союза, притом делал это столь тонко, что поначалу и понять-то было нельзя, против кого он старается составить такой союз — против Мстиславского, стремившегося защитить своего тестя от насмешек, или против Горбатого?
— Хотя бы плюнул к нам! Экой гордец! Да и глупец, истинно, глупец! Получается как в этом присловье: скачет баба задом и передом, а дело идёт своим чередом.
Давно остались позади и Никольская, и подворье Горбатого, Ивану впору было уже и позабыть про князя... Ан нет! Чем бы он ни отвлекался, куда бы — надолго или ненадолго — ни отклонялась его мысль, он снова л снова возвращался к разговору о Горбатом, и чем дальше заходил этот разговор, тем всё меньше и меньше оставалось в его речи шуток и ехидства и всё настойчивей и твёрже поворачивал он на тот путь, который наметил загодя, преследуя какую-то одному ему ведомую цель.
— Затворничество его — никому не укор, а паче всего — нам! Мы его с глаз долой не гнали и от милостей своих не отставляли! Нашими милостями он повсегда пребывал и пребывает в благополучии, и дни его сохранены. Душевные же утеснения его, о коих так велеречиво печалуются некой, — так то присный яд души его... Пред каждым из нас в одночасье положено две стези — Богом и дьяволом. Князь сам, своей волей избрал, по которой пойти. И ни славы его, ни греха мы не преложим. Токмо славы ему на том пути не сыскать и праведности не обрести. То путь греха и душевного осквернения, и не мы боимся глядеть ему в глаза, но он нам. Иль, буде, не прав я? Иль превратен? — с плохо скрытой самоуверенностью спросил Иван. — Вот ты, Челядня! Ты всё молчишь... Заткнутый сосуд и молчаливый человек — неведомо, что в них есть. Скажи: прав я иль не прав?
— Мне как судить, государь? Я был далеко, и дела сего допряма не ведаю. Толико и слышал я, что вскручинился вельми князь Александр... А пошто — ты сам ведаешь.
— Ведаю! Како ж не ведать?! — Иван то ли улыбнулся, то ли поморщился: явно не такого ответа он ждал от Челяднина. — Похотелось князю, плывя по реке, править не токмо судном, но и рекой, — сказал он нарочито громко, чтоб слышали не только Челяднин и Мстиславский. — А река, ведомо, течёт своим неизменным током, как и пристало ей течь... Вспять не поворачивает. Вот князь и вскручиннлся, осердившись на реку. Да и он ли один? В те поры многие воскручинились. И Курлятев и Курбский!.. Весь тот синклит Алёшкин, с попом их любезным Силивестром, чьими проповедями зловредными и надоумились они реку вспять поворачивать. Он их прельщал сладостной мыслию, что они достойны делить с нами власть... И нам внушал то же самое, выставляя за высшее благочестие искать согласия с холопами своими. В обычай уж стало входить: я не смен слова сказать ни единому из самых последних советников, а советники могли говорить мне всё, что им вздумается, и обращались со мною не как со владыкою или даже братом, но как с низшим... Кто нас послушает, сделает по-нашему, — тому гонение! Кто раздражит — тому слава и честь! Попробую прекословить — и вот мне кричат, что и душа-то моя погибнет, и царство разорится!.. Кто мог такое снести?!
Иван говорил таким тоном, что невозможно было понять — оправдывается он или обвиняет, и делал это, несомненно, намеренно, ибо предназначал сказанное и друзьям и недругам — одновременно.
— ...Однако же, разогнав ту синклитию Алёшкину и сыскав все их измены собацкие, я никому не заплатил за зло злом: смертною казнию не казнил никого... Лише по разным городам разослал. И попа, вождя их духовного, також не злобой и опалой отогнал от себя, но он сам оттёк по своей воле. И я его отпустил... Не потому, что устыдился, но потому, что не хочу судить его здесь. Я хочу судиться с ним в грядущем веке, пред агнцем Божиим!
165
...проезжая мимо хором князя Горбатого... — Горбатый-Шуйский Александр Борисович (?—1565), боярин, воевода. Фактически командовал взятием Казани в 1552 г. Был первым наместником в Казани. Казнён вместе с сыном во время опричнины.