С Бельским об этом он не говорил — не хотел бередить ему душу. Тому и так было о чём поразмыслить. Согласившись, хоть и не без колебаний, ехать в Черкизово, он теперь думал о том, как вести себя с Иваном, внутренне готовился к этому, и Мстиславский был рад, что, занятый собой, своими мыслями, Бельский не мешает ему. Да и мало было бы в том проку, возьмись они сейчас разбираться во всём этом вместе, соединив воедино свои тревоги, терзания и страхи, все свои «почему» и «зачем», такие разные и такие сложные, что найти на них общий ответ было просто невозможно. Мстиславский и на свои-то собственные вопросы не мог ответить однозначно. То ему казалось, что странность и загадочность поведения царя существуют только в его воображении и что он сам, от извечного своего недоверия к нему, задал себе и теперь пытается разгадывать несуществующую загадку, то вдруг в полном смятении начинал думать, что неспособен постичь даже малой толики государевых замыслов и что разум его, увы, вопреки собственным представлениям, не в состоянии сражаться на равных с разумом Ивана, с его изощрённостью и лукавством, со всем тем жестоким, коварным и неожиданным, что таила в себе его душа, всё его естество. Но хуже всего было иное. Когда он одолевал смятение, когда неверие в существование у царя каких-то тайных замыслов сменялось другим чувством, его ум, его мысль поднимались на такую высоту, что, казалось, уже ничто, никакие коварства и хитрости Ивановы не могли укрыться от всепроникающей зоркости его мысленного взора, и ему действительно многое удалось разгадать и многое увидеть. Однако это не столько помогало, сколько ещё больше усложняло задачу, ибо узнанное и разгаданное невольно заставляло искать похожее и в неразгаданном, и мысль его, как маятник, всё время колебалась из стороны в сторону, а истина находилась посередине, там, где он никак не мог остановиться, бросаясь из одной крайности в другую. Мстиславский так и не смог понять, что Иван не отступался, но хотел, чтобы отступились другие, отступились и перешли на его сторону, став судьями, гонителями и палачами тех, кто не отступился. За это он готов был простить отступникам все их прошлые провины и недоброхотства. С этим же расчётом он простил и Бельского, и если изо всех сил стремился скрыть это, то только потому, что боялся, как бы Бельский и прощённый не отказался от противления и вместо раскаяния и повины не стал открыто на сторону его противников. Но Мстиславский не понял и этого. Большой ум зачастую оказывается неспособным опуститься до простого, обычного, он обязательно ищет во всём высокое, изощрённое, необыкновенное, потому позволяет обводить себя на самом простом. Так вышло и с Мстиславским.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Царская прохлада — это только по слову прохлада, только сказывается так. Будто едет царь за город, на свой Красный двор, развеяться, прохладиться, отвлечься от дел своих государских и забот повседневных — словом, отдохнуть, чем-нибудь позабавиться, потешиться. Благодать, ежели верить слову! Но на самом деле царские прохлады и забавы — это как сражение на поле брани. Особенно когда затевается потеха с медведями, и не с гончими, что обучены для дворцовых потешных игр, а с дикими, пойманными в лесу. На такой прохладе семью потами изойдёшь, и хорошо ещё, ежели цел и невредим останешься. Царь ведь не любит осторожной игры. Ему подавай такое, чтоб кровь леденела. А с медведем, известно, шутки плохи. Недаром же говорится, что на медведя хорошо лишь рогатину готовить. Впрочем, и с рогатиной против разъярённого зверя, самого матерого, стервятника, — тоже не велико диво. На Руси этим мало кого удивишь. Не бывает такого праздника, чтоб на Москве не устраивали потех с медведями, и непременно кто-нибудь из удальцов-резвецов за корец медовухи выйдет против косолапого с рогатиной, а то и вовсе с голыми руками. Есть и такие отчаюги — из бронников они обычно, из кузнецов да из кожевников.

На царских медвежьих потехах иные страсти и иные затеи. Тут самая любимая и самая отчаянная забава — скачка верхом на косолапом. Дело это не простое и опасное до смерти. Доведённого калёным железом до бешеной ярости зверя выпускают из клетки — и начинается захватывающая дух игра. Медведь хоть и взбешён и разъярён, но по натуре он труслив и, выскочив из клетки, бросается изо всех сил наутёк. Его нужно настичь на лошади и на полном скаку, точно рассчитав, прыгнуть ему на спину, ухватиться крепко за загривок и держаться сколько хватит мочи. Кто усидит до счета десять, тому хлеб-соль от царя на пиру и конь из государевых конюшен; кто продержится вдвое — тому перстень с царской руки; ну а втрое кому продержаться удастся, тому особая награда сулится, которую царь назначит, глядя по человеку. Да только добиться такой награды ещё никому не удавалось: даже самый трусливый или отощавший, поднятый из берлоги медведь не даст так долго сидеть у себя на спине человеку.

В этой жестокой игре всегда кто-то обречён — либо зверь, либо человек, потому что спрыгнуть со спины разъярённого зверя и не очутиться в его лапах — невозможно. И есть только один способ остаться целым — убить медведя, нанеся ему смертельный удар ножом до того, как очутишься под ним на земле. Бить следует сильно и точно — в подзатылье, туда, где начинается спинной хребет. В мгновение ока нужно выхватить из-за пояса нож и вонзить, и счастлив тот, кому этого мгновения вдосталь.

Нынче первый же пущенный медведь изувечил царского доезжачего. До двойного счета дотянул царский псарь, да не поспел с ударом и очутился в свирепых лапах. Пустили собак, отбили бедолагу, но какого! — почти бездыханного. Повезли его в город, не чая довезти живым, а царь, наказав Левкию отслужить молебен о сохранении живота раба Божьего Никиты — так звали доезжачего, — велел продолжать потеху.

Ещё четыре медведя сидели в клетках, и, хоть случившееся чуть поубавило пыла у остальных, скучать царю всё же не пришлось. Васька Грязной лихо оседлал второго, но испытывать судьбу не стал — тут же и прикончил его, не заработав даже хлеба-соли.

— Я, государь, сего мишку тебе на окорока[166] загнал, — бесхитростно отстаивал он себя перед трунившим над ним Иваном. — Мне то в ббльшую честь, коли ты станешь есть окорока от моего медведя, а милостями твоими я, слава Богу, и так не обойдён.

   — Расхолил я вас с Федькой, зело расхолил, — смеялся Иван. — Допрежь, что псы алчные, любому кусу радовались, а нынче, гляди-ка, переборчивы стали!

   — Что и говорить, государь, переборчивы, — чуть пришучивая, угодливо соглашался Васька.

   — Уж царский перстень иль хлеб-соль для вас не принада!

   — Что и говорить, государь...

   — Так яви удаль, продержись до трёх десятков счёту, и, буде, я тебя боярством пожалую!

   — Да куды мне, государь?! С посконным рылом в суконный ряд! Ты паче тем Федьку привабь. Он жуть как боярином хочет стать.

   — Федька — дрочона[167]! — продолжал смеяться Иван. — Ему лише на бабах верхом ездить!

   — О-о! В том он горазд! — смеялся вместе с Иваном уже и Васька.

...До полудня тешились медведями. Последнего, самого крупного, стравили с собаками и долго с холодным, жестоким восторгом наблюдали, как он бился с ними — с целой дюжиной свирепейших псов, чуявших своё превосходство и жаждавших воспользоваться им до конца.

Это тоже была одна из любимейших забав на царских прохладах. Иван любил такие стравки — собак с медведями или с волками. Сама природа, разделившая всё живое кровавой межой вражды, являла тут ему свой истинный, страшный лик, вглядываясь в который он всё глубже и острей осознавал могучие законы, правившие миром, а через них ему открывался и высший смысл той всеобщей вражды, которая была и в его крови. Он чуял её в себе, угадывал по буйным приступам того неясного и неподвластного ему, что таилось где-то между разумом и душой, и понимал, что не плоть, не дух, не разум, а именно она, вражда, единит его со всем сущим в этом мире и подчиняет тем непреложным, могучим законам, которые созданы и освящены какой-то высшей силой и высшей волей, и потому законы эти не преступны, как не преступна и сама вражда. Она дана миру, как живому дана жизнь, как сильному сила, как разумному разум. В этом её высший смысл, её и его оправдание.

вернуться

166

Медвежьи окорока считались деликатесом.

вернуться

167

Дрочона — неженка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: