Нынче Сицкий, занудистый царский свояк, рьяней всех наседал на Висковатого, зазывая его к себе в шатёр. Причину этой особой любезности и настойчивости боярина понять было нетрудно. Свадьба дочери, которую Иван нынче сосватал за Федьку Басманова, — вот что понуждало боярина так усердно обхаживать дьяка. Дочь Сицкого была не просто боярышней, одной из тех боярских дщерей, которые, благословясь у батюшки с матушкой, после Пасхи, на Фоминой неделе, пойдут под венец. Дочь его была двоюродной сестрой царевичей — кровное родство! — и свадьба её должна быть сыграна так же, как играют свадьбы в царском дому. А в царском дому свадьбы играют по особому чину. Тут ничего не делается как Бог на душу положит, и своей волей никто и шагу не ступит, и слова не вымолвит. Тут всё расписано до мелочей: кому что делать, где стоять, где сидеть, куда ходить и как — кому за кем и в какой черёд, кому нести свечи и каравай, кому чесать волосы жениха и невесты, кому осыпать их хмелем и опахивать соболями, кому раздавать ширинки, а кому ставить блюда перед молодыми, и кому — перед гостями, и кому — посылать эти блюда в рассыл... Досконально расписано и то, где должны быть поставлены свадебные места молодых и как они должны быть убраны: бархатом или камками, какие изголовья должны быть положены на них — расшитые и низанные жемчугом или только расшитые, и сколько соболей будет на изголовьях — по сороку или по полсорок, и какой стол должен быть поставлен подле, где будут лежать калачи и соль, и какими столешниками он будет покрыт, и сколько денег — золотых или серебряных — будет лежать на свадебном каравае; не забудут ни о покровцах, ни о ширинках, ни о свечах с обручами, что поднесут молодым, не забудут и о склянице, которую разобьёт и растопчет ногами жених, выпив поданное ему при венчании в церкви вино, и осколки которой, по древнему обычаю, отнесут и бросят в реку. Ничего не забудет дьяк-грамотей, который будет составлять эту роспись, называемую свадебным чином или разрядом. Да и не может он забыть или упустить чего-нибудь, потому что не из своей головы берёт всё это, не сам придумывает, а пишет, глядя на прежние росписи, которые все до единой собраны в свадебных книгах. Росписей этих там столько, что многих никто и не помнит, особенно тех, что записаны туда и двадцать, и тридцать, и пятьдесят лет назад, и в воле дьяка составить чин познатней, пороскошней или, наоборот, — попроще, похудей, сыскав в книгах любые нужные примеры и доказательства. Конечно, свадебный чин самого даря или самых близких, единоколенных его родственников никто не посмеет умалить. Каждая новая такая свадьба всегда пышней прежней, и чин таким свадьбам составляют без оглядки на прежние, ну а с прочими царскими родичами — третьих, четвёртых, пятых колен — дьяк, составляя роспись, может и посамовольничать. Ежели тридцать лет назад на свадьбе какой-нибудь царской племянницы взголовье на местах молодых не было шито жемчугом и лежало по полсорок соболей, а десять лет спустя у такой же племянницы или племянника и жемчуг изукрашивал взголовье, и соболя лежали сороками, и на свадебном каравае были фряжские золотые флорины и дукаты вместо серебряных московок или новгородок, то дьяк для нового чина мог выбрать то, что ему заблагорассудится. А дьяческое благорассудство и побуждения неисповедимы, как пути Господни. Ненависть и вражда к одним, расположение и любовь к другим, корысть, расчёт, угодничество, лизоблюдство ложатся на весы и склоняют чашу то в одну, то в другую сторону. Нередко серебряные новгородки иль московки в дьяческих руках легко превращались в золотые флорины и дукаты на свадебных караваях, а тафтяная шуба, поднесённая во мзду, ложилась на шитые жемчугами взголовья полными сороками соболей.

Велика и непостижима эта штука — дьяческая благорассудность, и тот, кто хочет переплюнуть других то ли свадьбой, то ли крестинами, то ли даже похоронами, тот не пустит дела на самотёк, не доверится дьяческой благорассудности и разрядным книгам, в которых эта же самая благорассудность, задобренная серебром и шубами, давно утвердила себя чернильной строкой, смешав праведное с грешным.

Вот и Сицкий от той же заботы заходился обхаживать Висковатого, зная, что тот, составлявший последний царский свадебный чин, будет непременно составлять и этот.

Боярин не питал надежды задобрить или подкупить дьяка: Висковатый был неподкупен, и ни серебро, ни шубы, ни соболя не заставили бы его составить для Сицкого чин, которого ни он, ни его дочь не заслуживали. Просить дьяка, уповая на его добросердечность, тоже было бесполезно: он не был добрячком. Наоборот, слыл суровым и непреклонным, даже беспощадным, особенно в делах службы, потому что стремился быть справедливым, а справедливость — это чаще кнут, чем пряник.

Зная всё это, Сицкий намерился подойти к дьяку совсем с иной стороны: соблазнить, подкупить его собственным расположением. Ведь он, Сицкий, — глава особой думы, созданной Иваном при царевичах, и, стало быть, главный опекун, ежели... И дьяк, конечно, как и все иные, не может не думать об этом и не приискивать себе новой опоры на случай этого ежели.

Что злато, что серебро, что шубы, шелка, бархаты? Для мудрого вся эта рухлядь — ничто! Иное дело — человеческое расположение! Дружбу и участливость не купишь ни за какие деньги. А земное счастье переменчиво: сегодня ты на коне, а завтра сброшен долу, в прах, в гной, и кто тебя поднимет оттуда, как не тот, кто облагодетельствован тобой. Так думал Сицкий, нисколько не сомневаясь, что Висковатый, со своим умом и прозорливостью, не станет пренебрегать его благорасположением. Он был неглуп, Сицкий, и понимал людей, но понимал ровно настолько, насколько понимал самого себя, и потому мерил всех на свой аршин. А той меры, которая могла бы быть приложима к Висковатому, он не знал и не подозревал даже её истинной величины и сущности, и потому сейчас — с презрением, поняв, что не возьмёт дьяка своими ласками, а после — в злорадстве, когда свершится над дьяком лютая воля царя, он будет думать, что дьяк просто ошалел от свалившегося на него счастья, положив себе слишком высокую меру и слишком высоко оценив себя.

   — Что же обижаешь меня, Иван Михалыч? — Сицкий не стал скрывать своего неудовольствия холодным отказом Висковатого. Его маленькое, бабоватое лицо даже слегка ощупло, стянутое, как завязкой, надменно-обиженными губами.

   — Да чем же, Василий Андреевич?

   — Гнушаешься моим приглашением. А я ве́ди с добром к тебе...

   — Не гнушаюсь, Василий Андреевич. Стерегусь... Как бы не сказали ненароком, не к чести твоей, что улащиваешь ты меня.

   — Пошто мне тебя улащивать-то, дьяк Иван?! Мы с тобой — как небо и земля!

   — То верно, Василий Андреевич. И вон, у окоёма, земля с небом смыкается, да с виду токмо... А поди на то место, позри — ан и тамо они первозданно разъяты.

Из царского шатра высунулся Федька Басманов, властно позвал:

   — Дьяк Иван! Цесарь кличет!

Иван сидел на невысоком лежаке, покрытом белой, татарской выделки, кошме, был угрюм, отрешён. Руки, сплетённые на груди, тяжело оттягивали ему плечи, и он казался вялым, безвольным, подавленным, покорно ждущим чего-то или уже отчаявшимся дождаться. На вошедшего Висковатого не обратил никакого внимания, не глянул, даже не пошевелился, — так и остался сидеть, безвольно, угрюмо сгорбленный, но с напряжённо вскинутой головой, которая одна и не покорилась этой тяжёлой истоме, одолевшей его тело.

Перед ним стоял небольшой, низенький столик с круглой столешницей, отделанной тонкими резными пластинами из бивня моржа, на столешнице — книга. Висковатый знал эту книгу, он и прежде не раз видел её у Ивана. Это был «Просветитель» Иосифа Санина[169], знаменитого вождя иосифлян. После Священного Писания и Патерика[170] книга неистового волоцкого игумена была наиболее читаема и почитаема Иваном. Отсюда, не без усердной помощи митрополита Макария, он почерпнул первые и самые впечатляющие мысли о божественной природе царской власти, здесь нашёл идею самодержавства и беспредельности воли государя, уяснив со всей силой своей могучей страсти их священное триединство и нерасторжимость, подобные триединству и нерасторжимости Святой Троицы. Тут, в этой книге, были истоки его незыблемой веры в великую предопределённость своих путей, которыми он шёл, попирая всё — и правое и неправое, — тут были истоки его вседозволенности и святой убеждённости в неподсудности ничему земному, ибо преизощрённая эта скрижаль торжественно провозглашала: «От Бога дана бысть держава вам. Вас бо Бог в себе место избра на земли и на свой престол вознёс, милость и живот положи у вас». Тут были истоки ещё очень многого, тут было начало начал!

вернуться

169

Это был «Просветитель» Иосифа Санина... — Иосиф Волоцкий (Иван Санин; 1439/40— 1515), основатель и игумен Иосифо-Волоколамского монастыря, известного своим высоким иноческим уставом; глава иосифлян, возглавлявший борьбу с еретиками и нестяжателями. Писатель (в том числе автор «Просветителя»).

вернуться

170

Патерик (отечник) — сборник житий русских святых.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: