Женщина недолго пребывала в столбняке. Звериной хваткой подцепив своих младенцев, она отскочила к двери, ведущей в верхние спальные чуланы. Там уже ныли старшие.

Игнат схватил лубяной короб.

   — Осундарь! — просипела баба, замирая. — Не губи!

Татарин вывернулся из-за спины Неупокоя, расставил руки. От этих страшных длинных рук, от ненавистно-жуткой косоглазой морды женщина в панике толкнула задом дверь и пропала в тёмном проёме.

   — Не упускай её! — крикнул татарину Игнат и — Неупокою: — Гляди, то ли?

Перед глазами Неупокоя стояли две зажатые голыми локтями головёнки. Одна ещё бессмысленная, с жадными губами — в них сосредоточилось всё едва проклюнувшееся человеческое; другая — с тёмными глазёнками, заполненная до края ужасом.

В бумагах замелькали имена, объединённые в сотни и как бы уже готовые к убиению, к поминанию...

В горницу вбежал человек без портов, с голыми уродливыми ногами. Редкая бородёнка торчала на обе стороны, на пальцах кровь.

Увидев короб в руках Игната, Брусленков рухнул на колени:

   — Деньги... не тута! Что есть, отдам. Оставь бумаги! Их жа хватятся!

Он понимал уже, что его пришли грабить, возможно — убивать. В те годы на Москве часто грабили с поджогом. Испуганный до полусмерти, он всё же пытался объяснить грабителям, что короб — не добыча, а одна морока для них.

Вбежал второй татарин, задержавшийся с холопом. Его кривой кинжал был окровавлен. Игнат упихивал бумаги из короба в кошель. Теперь подьячий понимал, зачем пришли грабители. Трудно сказать, чем кончилась бы для него эта история, если бы не подхлёстнутое страхом озарение. Он завопил:

   — Да я ж тебя узнал... Игнат! Я тебя видел у приказов!

Он, верно, понадеялся, что узнанный, знакомый человек не сможет убить его.

Игнат не собирался убивать. Он отступил, и между ним и Скукой оказался Дуплев. Теперь они стояли так: за спиной подьячего — татарин, за Дуплевым — Игнат.

Ребячий вой в верхнем чулане смолк. Чем-то до немоты перепугал детей татарин, преследовавший мать.

В упавшей тишине Игнат очень отчётливо произнёс:

   — Неупокой, он нас узнал. Нам теперь гибель, Дуплев.

Он был прав. Стоило живому Брусленкову попасть в руки Василию Щелкалову или Скуратову, завтра же ночью будут разбиты слободы татар и дом Венедикта Борисовича Колычева. Тонкие петли, едва расставленные Умным на тропах татарских лазутчиков, будут просто порваны, а документы из лубяного короба вместе с Юфаром утекут в Крым. Скуратов припишет себе ещё одну победу. Умного-Колычева не пожалуют...

Живой Скука Брусленков был камнем на пути у всех.

Игнат добавил:

   — Твой срок, Неупокой. Юфар велел испытать тебя сегодня. Кровью братаемся.

Неупокой держался за нож. Пожалуй, он успел бы ткнуть Игната. Но в тот же миг татарин убьёт его, а после — Скуку.

Морозом стянуло темя, застыла способность думать и жалеть. Неупокой сам себе казался мёртвым, а кто-то его переставлял. Деревянными ногами он подошёл к Брусленкову, деревянной рукой сунул нош в запрокинутое кадыкастое горло. И Скука сразу стал мёртвым, кровь почти не пролилась, от ужаса заранее свернулась в синих жилах, только бородёнка в последнее мгновение жизни качнулась книзу, загораживая горло.

Подьячий развалился по полу, а в руки, в ноги, в голову Неупокоя возвращалась тёплая жизнь. Мутило, но не сильно. Ему казалось, что он не только не своей волей убил подьячего, но и чужим умением: нельзя было так верно, с одного удара, зарезать человека впервые в жизни.

По окнам и раскрытой двери плясало пламя. Занялся сарай. Сейчас соседи выбегут гасить огонь, чтобы не перекинулось на их дома.

   — Ты, басурман! — крикнул Игнат наверх. — Сдох, что ли?

Вошёл татарин, вытирая руки полою ватного халата.

   — Кого? — спросил Игнат.

   — Баба да старшой. Малых не захотел.

Игнат выбежал в занявшиеся сени. На ближней звоннице ударили в набат, часто и пугливо. Звон катился по ночным огородам быстрей людей. Б соседних избах засветились окна. Посадские издалека оценивали опасность загорания, у дома Брусленкова никто не появлялся. Знали по опыту, что первый напорется на нож.

Задами огородов налётчики вернулись на Кулижки. Кони встретили их радостно, как всегда встречает конь хозяина, даже если чует кровь на его руках. На то они и боевые кони из степей.

По городу проехать было уже нельзя из-за решёток и сторожей. Игнат направился к реке, к царским садам на левом берегу. Между садами и стеной Китай-города был неохраняемый проезд. На берегу Москвы-реки в условном месте ждал Матай с лодкой.

Кони плыли за лодкой, от их чёрных, с сияющими глазами, морд шла волна. Кони фыркали, ломали волну. Взошла луна. В её зелёном свете вода казалась вязкой. Неупокой смотрел на оставленный левый берег. Сады стояли голые, вишни и яблоньки — по щиколотку в талых лужах, чёрные ветки протянуты к зазеленевшим небесам. Луна и небо были как окисленная медь.

Набат в Дворцовой слободе поплакал и умолк.

Болотами Заречья, минуя Кодашево и немецкое Болвановье, добрались до дому. Кошель с бумагами татары отнесли Юфару.

Сегодня со стороны кожевников особенно тянуло дохлятиной. Неупокой постоял у стены избушки, но его не вырвало, только камень залёг под ложечкой. Он оглянулся и сообразил, что впервые за много дней оказался один, без охраны.

Он запёрся в своей каморе, достал из-под рубахи образок, повесил на сучок в стене. Стал на колени и закачался, по науке старца Власия, в плавных нескончаемых поклонах. Он то удерживал дыхание, то дышал глубоко и часто, отчего стала кружиться голова и тело возносилось над полом, в темноту. Неупокой ждал минуты, когда издерганное сердце притихнет и уверует в чьё-то незримое присутствие, а от иконки изойдёт тёплый свет.

   — Что же я сделал, господи, — сказал Неупокой. — Добром моё деяние не может быть, а зла я не хотел. Кровь эта пролита за нашу веру.

Он долго ждал ответа. И ангел, чей голос невыносим для человеческого уха, ответил матушкиным голосом:

   — Цена, сынок, за веру... с большим запросом.

Неупокой чувствовал, что снова остаётся один на свете. Простая крыша отгородила его от неба. У её стрехи, в высокой черноте, завозилась ночная птица.

Неупокой упал с размаху на пол и крикнул, удерживая чьё-то исчезающее внимание:

— Прости мне первый смертный грех!

Ночная птица улетела, Неупокой никак не мог заплакать.

6

Трепеща и сомневаясь, Осип Ильин повёз подсунутую ему изменниками тайнопись Василию Ивановичу Умному.

Они были товарищами по опричнине, одними душегубствами — считал Ильин — замазаны, только Ильин сидел выше Умного. Ныне места их поменялись. Осип подумал о «поминке», способном притупить сыскную бдительность Умного. Взял с собой кубок, немецкое дело, с изображением тощих Адама и Евы — их истощённость и порочное обвисание Евиной груди наводили на мысль о ночах тайной любви, предшествовавших похищению яблока. На кубке Ева только что сорвала его... По требованию Ильина московский мастер вделал в край кубка пять крупных лалов. Стало не так изящно, зато богато.

Чистосердечно признаваться в сношении с татарами Осип не собирался. Решил сказать, что встретился с детьми боярскими по поводу ямского сбора, они спросили, как бы им послабить службу, посулили денег и поднесли кошель — задаток… Всё прочее, что на него наговорят, напраслина и лжа.

Со Скукой Брусленковым он их свёл, но тайн не выдавал, согласен стать хоть на пытку с Брусленковым, с очи на очи, кто дольше выдержит.

Счастье, что Осип не сразу вытащил немецкую посудину. Письмо оказалось таким подарком для Умного, что он забыл расспрашивать. Выяснил только внешность детей боярских и, словно молитву сотворяя, прошептал: «Неупокой!»

Он сразу понял замысел татар. От Осипова объяснения отмахнулся, только уточнил, когда назначена у них новая встреча «по ямскому делу». Осип был мужиком увёртливым и толстокожим, все Ильины такие. Чтобы его прижать, надо поймать за руку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: