Вопросами разведки долго занималась Посольская изба. В опричнине образовалось ведомство тайных дел Скуратова. Два крупных провала показали, что ни посольским дьякам, ни сыскарям Малюты эта работа не по силам.
За год до новгородского погрома печатник Висковатый, руководитель Посольского приказа, отправил двух казаков, Колмака и Ширяя, в Крым, чтобы подкупили Кафского пашу. Он был наместником турецкого султана, в его руках сосредоточились интриги Турции в Крыму.
То ли опередила казаков турецкая разведка, то ли они не на того напали, но были схвачены, закованы, а когда турки пошли на Астрахань, перевербованный Колмак служил у них проводником.
На следующий год опричные по наущению государя затеяли игру со шведами. Их король Эрик был свергнут посадскими и братом, посажен в замок. Опричные отправили ему через подкупленного шведского посланника тайную грамоту, обещая освободить, помочь вернуть престол. Хотя в Москве было известно, что Эрик — сумасшедший и замок для него не только тюрьма, но и лечебница. Взамен Иван Васильевич просил военных и дипломатических уступок.
Посланника схватили и казнили, тайная грамота за подписью московского государя была выставлена на всенародный позор.
Мысль о создании особого ведомства «посольских и тайных дел» занимала государя. Возглавить его логично было бы Скуратову. Но он был занят внутренней крамолой, да и не проявил он себя в тонкой работе с заграницей. Василий Иванович Умной был извлечён из тюрьмы вовремя и с дальними расчётами.
Сидение в Слободе было назначено на понедельник в связи с отъездом главных воевод и государя на смотр в Коломну. Василий Иванович ехал в большой тоске. Она усилилась, когда он встретил в сумрачных сенях Скуратова с блёклой ухмылкой на белом от возбуждения лице. От дьяка Ильина Колычев уже слышал о резне в кабаке Штадена, но без подробностей. Осип темнил как мог...
Явился государь. На нём была простая однорядка, в руке — посох из ливанского кедра, присланный афонскими монахами, на голове — скуфья. Обдуманным нарядом государь показывал, что не на парадное сидение собрались, а ради срочных дел.
И остальные были в неярких, хотя и дорогих кафтанах. Князь Воротынский — в шёлковой ферязи. Скуратов скоморошничал в какой-то им самим придуманной полумонашеской одёжке: ряса не ряса, на подоле масляное пятно, скуфейка пыльная. Истинный лицедей, прозвание Скуратовым не зря дано.
Поярче нарядился опоздавший князь Токмаков. Он торопливо вошёл в палату, когда государь был уже там. Назойливо искрилось золотное шитьё. Главной ошибкой наместника, хозяина Москвы, была надетая им, модная у молодёжи, татарская шапка с лисьим хвостом. Государь на неё уставился.
— Опаздываешь, Юрий! Зачем колпак-то снял, надень!
— Государь, при выезде заметил непорядок. Прости!
— Замечай вовремя. Искупай вину-то!
Князь Юрий начал кланяться. Существовал обычай: опоздавший на службу кланялся государю, покуда не простит. Токмаков поклонился пять раз, замешкался. Государь молчал. Ему, наверно, нравилось смотреть, как в поясном поклоне падает перед ним татарская шапка. Пятнадцатый поклон, двадцатый. Государь задумался, чему-то хмуро улыбаясь. Токмаков на ходу незаметно ослабил завязки однорядки, сдул пот с усов. Тридцать поклонов.
Государь сунул ему руку:
— Пора работать, тунеядец.
Голос был милостивый и весёлый, под стать апрельскому деньку.
Быстро разобрались с порядком прохождения войск на смотру в Коломне. Дьяк Михайлов уже разворачивал список продовольствия, отправляемого на Берег: в нём были спорные пометы дьяков Большого Прихода, всегда старавшихся урезать деньги. Неожиданно и неприлично вылез вперёд Малюта:
— Государь! У меня человек стынет.
— Что?! Не по чину берёшь!
Бояре с удовольствием ждали, когда государь отчитает Малюту, а то и врежет посохом. Но Григорий Лукьянович зря не скоморошничал. Он повторил:
— Стынет, государь. Перестоится, вкус не тот. Я ведь и ради князя Михайлы Иваныча старался!
Воротынский откровенно отстранился от присунувшегося Малюты. Нынче он мог позволить себе брезгливость, Скуратов тоже точно знал, на кого можно обижаться, и не обиделся на Воротынского. По неопределённо-разрешающему знаку государя он крикнул в дверь:
— Влеки!
Злоба Мячков и два истопника в сопровождении Василия Грязного, дурашливо и грубо изображавшего боярина с посохом, втащили провисшее, тощим задом волочащееся по полу тело. Голова была замотана холстиной, жалко серели нижние порты — широкие, с разрезом и завязками внизу, сорочка задралась. На втянутых рёбрах коричнево запеклась кожа. Так бывает, если человека медленно, с остановками, вращают над огнём.
Тело швырнули на пол. Дёрнулась босая нога с загнутыми грязными ногтями. Наверно, на спине тоже осталось припечённое пятно; человек тужился оторвать её от пола. Ему удалось повернуться на бок, он охнул (ребра перебиты?) и каким-то улиточным движением вытянул голову из холстины.
Василий Иванович окостенил лицо, придавая ему то же прохладное любопытство, какое проявили остальные. На полу лежал Неупокой.
Всё поведение Умного зависело теперь от признаний, сделанных Неупокоем иод пытками. Василий Иванович соображал быстро, словно в опасную минуту боя. Вряд ли Неупокой молчал. Скуратов терзать умеет. И если он признался в сговоре с Умным по делу князя Старицкого — в ту чёрную минуту изнеможения от боли, когда мельчают совесть, клятвы, убеждения — тогда одно спасение: не узнавать Неупокоя, пусть ставят их на пытку рядом. Иначе Скуратов устроит пляску на костях.
Григорий Лукьянович докладывал, и ужас отпускал Умного.
— Сей изменник, государь, прибыв от черемисов с Волги, стал жить у Венедикта Колычева на Никольской. От черемисов он, я чаю, прибыл для того, чтобы снестись изменой с московскими татарами. Ведь доносил из Крыма Афанасий про Каштивлей-улана да про черемисову надежду на царёв приход... Мы этого, государь, на самом изменном деле подловили: он у честного твоего дьяка Осипа Ильина выведывал тайные вести. А в той татарской слободе в Заречье, где главное было изменное гнездо, мы прошлой ночью провели великий розыск и многих изменников порубили...
Колычев не мог сильнее навредить Малюте, чем тот навредил себе, послав в заречную слободку Грязного с дуболомами. Но Дуплев, Дуплев! Неужто обо всём молчал? Цены нет парню.
Малюта разливался:
— Надо бы вызнать, государь, с кем он да Венедикт Колычев стакнулись из москвичей. Нашей промашкой сбежал стрелецкий пятидесятник Игнашка Шишкин... В стрелецком приказе нет ли измены, государь?
Василий Иванович заметил, что князь-наместник отодвинулся от него. Другие только покосились. Главой Стрелецкого приказа был Григорий Колычев.
Государь впервые раскрыл уста:
— Ты спрашивал у него, с кем из бояр ведаются татары? Он должен знать!
Тянуло старым холодом.
— Он, государь, молчит. Он ворожбой от боли избавляется.
В возможность избавления от боли ворожбой верили все. На Дуплева взглянули с интересом. Государь наклонился в кресле:
— Жить хочешь? Отвечай: кто из моих бояр и ближних людей мне изменяет? Кого упоминали твои татары? Ну!
Страшно было его тяжёлое, мгновенно постаревшее лицо, нависшее над жёлто-серым, болью и смертной тоской источенным лицом Неупокоя. Василий Иванович не мог представить себя на месте Дуплева и уж тем более не мог вообразить, что можно промолчать на это угрожающее «ну!».
Неупокой молчал. Пережитое в застенке было так нечеловечески гнусно и мучительно, что лицо склонившегося над ним усталого и тоже чем-то изнутри терзаемого старика не вызывало страха. А тело просто отдыхало, отлёживалось на полу и об одном мечтало — чтобы поменьше боли, поменьше шевеления. Пока набрякшее лицо висело над Неупокоем, никто его не трогал. Втайне мечталось, что так протянется до близкой уже минуты, когда придёт последний избавитель — архангел Михаил, владыка смерти.
Иван Васильевич терял последнее терпение: