Федосья коснулась его руки. Неупокой стал рядом с нею, лицом к «дочерям». Он сам или, точнее, бесовским внушением догадался протянуть руку над чашей и не отдёрнул её, когда Федосья поднесла к ней нож. Боли он не услышал, только под сердцем ненадолго стало тошно. Федосья и себе надрезала жилу. Их кровь быстро закапала в один сосуд. Федосья, кажется, перестаралась, кровь капала быстрее, Неупокой с трудом удерживал руку над чашей. Не в жертву ли его решили принести порченые жёнки? Он удивлялся своему восторженному безразличию. С утра он ничего не ел, Федосья не давала, а свечи в паникадиле пахли так дурманно... Федосья положила ладонь на его запястье, кровь остановилась.
Она переломила перепечу. От вкуса хлеба рот Неупокоя бурно заполнился слюной. «Теперь пойдём вокруг налоя, — сообразил он. — Да что ж я делаю-то, господи?»
— Люб ли вам сокол, девы? — спросила Федосья.
Девы залопотали:
— Люб, матушка, люб, люб, люб...
Только одна кликуша заорала, выкатив базарные глаза:
— От его волком пахнет! В иордань его!
И женщины послушно запричитали за безумной бабой:
— Иордань, иордань чис-стая!
Они опять задёргались, иные производили неприличные движения, но друг на друга не смотрели, а все смотрели на Неупокоя — кто с бабьим любопытством, кто с омерзением. Будто увидели на нём грязь, её же не отмоешь иначе, как святой водой. Кликуши добавляли воя, страху, горница стала тесной. Помесь телесных испарений и дыхания угнетала свечные огоньки.
— Ох, да на волю жа! — взвилось из бабьей толчеи как бы чадящим пламенем.
Вёрткая Настя подбежала к двери, ударилась об неё телом. Федосья, держа Неупокоя за руку, выбежала следом.
Стояла полная лупа. Её тяжёлый свет давил на листья придорожных берёзок, и листья отгибались к земле упруго, недвижимо. Толпа бежала по дороге к ближнему лесу. Федосьина рубаха зеленела под луной, женщины тянулись за ней приворожённым табун ком. Федосья крепко сжимала порезанное запястье Неупокоя. Он знал, что, если вырвется, жила его откроется и он истечёт кровью на этой зеленовато-белой, пустой дороге. А женщины его потопчут и убегут... Он примирился со своей дикой ролью и бежал, бежал, пока под сапогами не захрустели сучья.
За лесным оврагом, куда не заходили кони во время ночной пастьбы, стояло круглое озерко. Лес и овраг сегодня были пусты, женщины завиляли по конским тропам. Ночь была тёплая, от женщин пахло потом. Одной Федосье было легко в рубахе. Под полотном нечаянно и сильно проявлялось на бегу длинное тело.
Озеро — ведьмачий глаз болота — было черно и неподвижно. В него и впрямь хотелось окунуться, смыть с себя всё, что накопилось за время бега, молебна, жизни... Женщины окружили озерко частым и зыбким рядом. Они чего-то ждали.
Лес не дышал. Чёрные лапы елей лежали на зелёном небе. Небо казалось продолжением земли и было близко. В том, чего ждали женщины, за чем бежали в лес, не было ничего странного и невозможного. Странность ночного мира была разумной, а дневной мир с его тяжёлой трезвостью и светлой верой сгинул. Зато всякий нечаянный звук наполнялся содержанием-намёком. В болоте забеспокоились лягушки — не змеи ли отлавливают их для свадебного пира? Когда же за еловой зарослью с нептичьей, человеческой тоской закричало нечто, Неупокой вместе со всеми понял это как знак.
К нему приблизились две пожилые женщины. Он дал стянуть с себя кафтанец, развязать порты. Сам сбросил через голову потную рубаху. На него смотрели — на голого, по-мужски уродливого, с жилистыми тощими ногами. «Да иди же!» — огрубевшим голосом произнесла Федосья.
Он ступил в воду. Торфяное дно с противной ласковостью засосало его ступню.
И тут... Ему это запомнится до смерти.
В глубокой тишине женщины плавными движениями, творя обряд — иначе не назовёшь, — стали распутывать завязки на юбках-запасках, медленно стягивать рубахи, ленивыми потряхиваниями голов сбрасывать убрусы и платки-волосники[20], девушки скидывали ленты и распускали волосы но оголённым спинам. Они шли в озеро, навстречу Неупокою. Он слышал за собой лёгкое шлёпанье и понимал, что это идут Федосья с Настей. Но головы повернуть не мог, шея окостенела. Он вышел на глубину, и чёрная вода прикрыла срам...
Озерко было так невелико, что когда все вошли по пояс в воду, Неупокой услышал тугое колыхание волны. И если вид внезапно обнажённых тел скорее ошеломил его, то тёплая волна и колыхание проникли в его тело каким-то безразборным любострастием. Утонуть в этой влаге, пронизанной упругими волнами таких же напряжённых женских тел... Настя поскользнулась, или нога её коснулась в иле раковины улитки; Неупокой услышал Настин вскрик и сразу с дьявольской отчётливостью представил её тонкое, охватное тело. Мучительная сила переполняла его.
Он резко остановился. Настя, прокладывавшая Федосье путь в тёмной воде и иле, сделала лишний шаг, коснулась Неупокоя и замерла. Острый сосок прочертил тонкую линию по его лопатке — Настя перевела дыхание.
Раздвинулись кусты на берегу.
Человек двадцать ногайцев, скинув сапоги, бросились в воду. Женщины завизжали в ужасе или восторге сбывшегося ожидания. Неупокой услышал трезвый Федосьин голос:
— Тут трое новых. До сей поры скрывались. Они на молодых полезут сдуру, ты погляди, не встретишь ли знакомых из Заречной слободы.
Спасаясь от ногайцев, две молодые девушки подались к Федосье. Один особенно азартный маленький ногаец, пометавшись между ними, устремился к Насте. Она в панике зашлёпала по мелководью к берегу, в лесную темноту.
Ногайцы соли не едят, поэтому глаза их видят в темноте. Ногаец через минуту настигнет девушку. Сорвавшись с места и одолевая сопротивление воды, Неупокой преследовал ногайца, почти догнал его у берега и вдруг увидел, что перед ним — Матай!
Матай, втыкавший ему нож под ногти.
Ногаец, кроме Насти, не видел никого. Бежать за ним по сучьям и многолетним наслоениям леса было больно. Неупокою чудилось, будто сушняк трещит повсюду, как если бы Матай и Настя бегали кругами. В лесах Ветлуги Неупокой немало поохотился. Он припал к земле и замер, словно выслушивая зверя. Ногаец метался без толку, лес был чужим ему, а Настя обезумела. Неупокой ловил мельканье её белых ног в просветах еловых стволов и лап. Выждав минуту, он перехватил её, рванул к себе и вовремя убрал её с дороги обалдевшего ногайца. Тот вламывался в заросли удивительно тяжело для его маленького роста.
Наверно, Матай переел русского хлеба с солью: зрение подвело его.
Холодное девичье тело приникло плотно. Неупокой, теряя разум, крепко сдавил руками ломкую поясницу, круто переходящую в напряжённый задок. Матай ругался в отдалении, напоровшись босиком на сук. Настя вывернулась ящерицей, отскочила за ёлку. Её нога белела в зыбкой тьме июньской ночи мучительным изгибом.
— Я же тебя спасаю! — шептал Неупокой.
Сердце его колотилось с опасным гулом. Неупокой не слышал предутреннего ветерка, криков бешеной ловитвы на озере. Все, кто хотел, были благополучно пойманы... Уже не жажда, а разрушительная сила насыщала тело Неупокоя, освобождённое от одежд и совести. Он тряхнул ёлку, колючая лапа задела Настю, сухие иглы посыпались на плечи. Измазанной в смоле рукой Неупокой снова дотянулся до зябко заострившихся лопаток.
— Билэд, билэд, билэд, — ругался по-татарски раненый Матай. — Пит-тэк!
Настя заплакала почти бесшумно.
Желание и жалость переполняли Неупокоя. Вдруг отчего-то вспомнился брат Иванка в домовине.
«Зачем я здесь?»
Неупокой оторвал руку от Настиной спины, подался к озеру. Настя послушно кралась следом. Его одежда валялась в осоке. На бугорке костлявым привидением маячила Федосья. Она не обернулась на суетливо одевавшегося жениха.
Неупокой скрадывал Матая по ругани, как по следу. Тот шёл к усадьбе Шереметевых. Он был настолько обескуражен и разгневан, что не оглядывался до самого замета. А у замета из заострённых кольев он пропал.
20
...убрусы... — Убрус — старинный русский женский полотенчатый головной убор — покрывало.
...волосники... — Волосник — шёлковая шапочка у замужних русских женщин, иногда стеганая, надевавшаяся под платок.