— Так чего делать, осударь? — спросил Матвей мерзейшим голосом.
— Задуши его, — сказал Неупокой, двигаясь к двери. — Я велю!
— Я сделаю, грех на тебе, — откликнулся Матвей.
Неупокой вывалился во двор.
Он стоял в узком проходе между избой и садовым плетнём. Плетень был сделан из ольховых хлыстов, на крепких кольях. Он просеивал последний лунный свет, как решето. Восток белел метёлкой облака — перед великой непогодой. За плетнём был озарённый, чистый сад. Когда Неупокою придётся умирать, он велит положить себя в таком саду и тихо сгинет в птичьем пробуждающемся пенье и лунно-рассветном сиянии. Скорее бы...
В волоковое окошко было слышно, как во мраке избы незнакомый голос творил молитву. Потом там кто-то плакал безнадёжно и нетерпеливо. Кто-то на что-то не решался, просил отсрочки. У кого? Великого, святого мига, когда душа бросает опостылевшее тело на растерзание зверям, червям и птицам, Неупокой не уловил. Просто в одну из тихих минут рассвета, когда замолкли воробьи, испуганные непонятным шуршанием-дуновением по кустам, во двор вышел Матвей и опустил руки с гадливо растопыренными пальцами.
Потом опять трещали, щёлкали, стучали, о чём-то доносили богу клесты, синицы, воробьи.
5
Он всё ясней, безжалостнее постигал природу власти, пока его умелый дядя приобретал влияние при Дворе, заведуя хозяйством государя. Жизнь научила Годуновых, костромских помещиков из средних, надеяться и ждать. Опричный перебор задел их краем вихря и поднял на немыслимую высоту. Дети у Дмитрия Ивановича умерли, он взял племянника в Москву.
На всё судьба.
Борис усваивал науку продвижения. Не надо торопиться. Нельзя идти наперекор течению, а надо ждать своего поворота. Не обязательно свирепствовать, показывая преданность: кроме того, что зверства были не в характере Бориса, он понимал, что суть — не в них. А надо, чтобы за тобой была устойчивая сила, множество людей, и среди них всегда найдутся готовые зверствовать за тебя.
Власть — это не только люди наверху. Власть — это люди, подпирающие снизу. Есть они, власть крепка, нет — эфемерна. Чем многочисленней и деятельней люди, подпирающие власть, тем она дольше держится.
Но им, подпоркам, нельзя давать излишней воли. Государь дал. Это была опричнина.
И тем не менее Борис считал, что большинство детей боярских и дворян готово и дальше углублять то, что уродливо проявилось в опричнине. Что это было, он не слишком ясно представлял себе, но сердцем чуял, а больше — холодноватым разумом догадывался, кого надо держаться, кто подопрёт вернее.
Он первым обнаружил, что настроение государя изменилось, и знал причину. Ожидание вестей с Берега стало невыносимым. У государя разливалась желчь. Он не давал ей выхода ни в опалах, ни в казнях, ни даже в крике, отчего дремлющие недуги пробуждались в нём и покусывали то болезненный стомах, то сердце.
Государь снова отдалился от жены. Шёл, правда, пост. Но сказано в «Уставе о постах»: «В Филиппов и Петров пост несть возбранно с жёнами совокупляться, каждому со своей». Холодность к женщинам служила первым признаком физического нездоровья государя. Дмитрий Иванович предупредил племянника, чтобы держался настороже.
Он не ошибся. Дальнейшие события катились по какой-то безнадёжно падавшей кривой.
В Старице были оставлены доверенные лица — Пушкин и Замыцкий. Из Новгорода к ним полетел наказ: «А вы посылали от себя станицы проведывати про царёв приход, и как ево чаяти к Берегу и где ему реку перелезть... А о том бы нас без вести не держали, посылали б есте к нам с тою вестию почасту о двуконь, то б нам про то не безвестным быть».
Весть, без вести, безвестным... Письмо выдавало почти паническое беспокойство государя и недоверие к князю Воротынскому, который уж наверно раньше Пушкина узнал бы о приходе хана.
Замыцкий с Пушкиным молчали.
Как назло, летняя погода в Новгороде сорвалась с цепей или с зелёных шёлковых поводьев — чем там удерживает её до августа Илья Пророк. В ночь со второго на третье июля поднялся страшный вихрь. Восемьдесят казаков перевернулись с ладьёй на Ильмене, и ни один не выплыл. Наутро ветер усилился. На церкви Покрова богородицы, недалеко от государева двора, погнуло крест. На следующий день, в пятницу, повыворачивало с корнем яблони в государевом саду, а вечером по всему городу незрелые яблоки срывались с черенков и били в окна, в стены. Будто бездомные, умершие без покаяния и ласкового слова — их погребал в прошлом году самоотверженный, трудолюбивый старец Жегальцо, — заколотили кулаками по слюде и брёвнам. У знатных повыбивали стёкла. Многое позабыто из важных государственных деяний, отмеченных наградами, а этот стук незрелых яблок летопись пронесла через четыре сотни лет...
Четырнадцатого июля, в понедельник, у церкви кротких покровителей скотины Фрола и Лавра поверх земли явился полуистлевший гроб. В нём оказалось тело с нелепо согбенными руками, словно покойник проснулся под землёй и тужился подняться. На Легощу улицу спешно явился архиепископ Леонид. Древняя старуха Настасья донесла ему, что лет пятьдесят назад здесь погребли девицу Гликерию, дочь уличного старосты. Леонид велел внести девицу в церковь и заново отпел её.
Посадские припомнили, как прошлым летом ужас охватил молящихся в церкви Параскевы Пятницы, а в это время как раз горела от татар Москва. Теперь все тоже ждали чего-то жуткого. Но после явления Гликерии во гробе в Никитском заполье сгорело только два пустых двора. На этом пустяковом пожаре был государь. Зачем? Что он высматривал в огне?
Наверно, люди, чьи судьбы намертво увязаны с судьбой страны, острей других воспринимают тревожные знамения. Подобно одержимым навязчивой заботой, они угадывают знаки будущего в бессмыслице житейского и в путанице снов. Чем ближе к окончанию Петровок, тем безнадёжней подпадал Иван Васильевич под обаяние этих знаков. Опасность гибели берегового войска соединилась в его воображении с собственной гибелью. Страх и болезненное любопытство к смерти всегда преследовали его, человека мнительного и книжного. И настал день, когда Иван Васильевич признался Борису Годунову, что хочет составить завещание.
Его здоровье не вызывало опасений. Осторожная беседа с Елисеем Бомелем, сопровождавшим государя в Новгород, укрепила Годуновых в убеждении, что государю только мнится смерть. Но завещание, написанное и заверенное ближними людьми, заляжет в потайные короба. Государь может умереть внезапно, хоть через десять лет, не изменив его. Следовало немедленно решить, чего выгодно добиваться Годуновым.
Борис был реалистом и понимал, как мало у него надежды стать нервоближним царевича Ивана, хотя он и носил при нём титул «рынды с рогатиной». Юрьевы не примут в свою среду зятя Малюты. В случае смерти государя у Годуновых не оставалось никаких надежд... Но в уголке дворца, не принимаемый всерьёз почти никем, тянул свою неомрачаемую жизнь подросток Фёдор. Он возбуждал у государя порывистую, виноватую любовь, какую часто испытывают к калекам-детям.
Заботу об обиходе Фёдора принял сперва по должности постельничего Дмитрий Иванович, а позже, по собственному умыслу, Борис. Заметив, что государь благодарен ему за бескорыстную заботу о сыне, которому во всём не повезло, Борис её удвоил. И Фёдор привязался к нему, потому что Борис был умён, чувствителен и обаятелен.
Следовало переломить общее пренебрежение к Фёдору, напомнить лишний раз о его правах. Сделать это мог только государь при составлении завещания.
Борис сопровождал его на всех прогулках. Царевич Иван стал уклоняться от церемонных выездов, у него были новые друзья-новгородцы. Борис ему потворствовал, смягчая недовольство государя. Он говорил, указывая на Фёдора: «Гляди, государь, как соколёнок ловко скачет. За ним бы уследить...» Отец растроганно смотрел на сына издали. В седле Фёдор не выглядел юродцем, он с детских лет усвоил выгоду прислонения к кому-то сильному, человеку или коню, и бессознательно сливался с лошадью. Глядя на скачущего сына, Иван Васильевич забывал о его слабом разуме.