— Себя казнить...
— За то, что я тебя не разгадал. Ты много умней меня... И всех нас, горемык-изменников, из родной земли в шею выгнанных, умней.
Темнить с Игнатом больше не приходилось. Но где Матай? Игната надо убирать отсюда, пока не явятся ногайцы. Убирать скрытно, добыть подводу до Москвы. Его исчезновение насторожит татар, но что же делать? Иначе он выдаст Неупокоя. Можно спалить избу, свалив на пьяных скоморохов. Татары не станут копаться в головешках в поисках трупа.
— Погоди, — тяжело сказал Игнат. — Не зови своих... Я знаю, у тебя люди спрятаны. Я, как тебя услышал, сразу понял: обложили. Стоны давил, а после...
Всё одно. Мои тоже придут скоро, они кого-то ждут нынче ночью.
— Из Касимова?
Игнат перекосился:
— Открыть тебе?
— Откроешь. Пока мы без огня толкуем, а попадёшь в подвал, прижгут тебя...
Игнат долго молчал. Больное тело пошевеливалось, устраивалось на жёсткой лавке. Одна у него была забота — улечься с наименьшей болью. Последняя забота всякого тела.
— Человек должен приехать из Орды. Сюда его не поведут, а где укроют, я не знаю. Я для них труп, Неупокой. Они, как звери, чуют смерть. Да я и сам в дороге помирать хотел, еле добрался.
— Откуда?
— Не доезжая Тулы, схватили меня в лесу, на засеке. Плечо рогатиной вспороли да так избили, так избили... Засечные сторожа — волки. На засеках у нас, Неупокой, страшные люди сидят, лесные, неумолимые, бессудные. Им всё позволено. Туда и набирают таких, чтоб злей и нелюдимей, другие там не уживут.
— Ты в Крым бумаги вёз? Отняли их?
— То и смех, что бумаг не отняли! Они ж неграмотные, казаки засечные. Спрашивают: где деньги? Они меня за торгаша приняли, будто я в Тулу вопреки указу за железом еду. Деньги я все им отдал, да с дырой в плече и поволокся в Серпухов. Жёваный подорожник к ране прикладывал, а она загнила, загорелась. Скоро уж мне конец.
— Сюда зачем пришёл?
— Знал я про это гнёздышко Истомино.
— Истома тоже... ваш?
— Нет, просто деньги любит. Прикапливает. Конечно, кое-что подозревает, но... человек слаб, Неупокой.
— Я про это слышал. Где бумаги?
— Знаю, они тебе покою не дают. Списки полков мы с тобой вместе добывали. Тебя совесть загложет, ежели они в Крым попадут.
— Одно твоё спасение, Игнат, если не попадут.
— Спасение... Я за них у тебя услуги попрошу, Неупокой. Ты мне перед богом не откажешь.
— Проси.
Опять зашевелилось тело Игната. Заботливо прислушиваясь к боли, он локтем помогал горящему плечу.
Боль была постоянной, но в разных положениях её приливы были то терпимы, то невыносимы, Игнат исследовал оттенки боли, забыв на время Неупокоя.
Наконец заговорил:
— Коли меня в Москву отправишь, огня не миновать. Они с пыткой исторопятся, боясь, как бы я сам не помер. Сразу к огню и в клещи. Тяжко, когда здорового терзают, но ежли человек изнутри замучен, да рана у него зияет, да они в ту рану прут суют... Надо мне до застенка помереть, Неупокой.
— Что ты, не убивать же мне тебя, Игнат. Один бог волен в смерти.
— Брось, вспомни Скуку Брусленкова. Бог ему нож под подбородок сунул?
Стало тихо. Глумцы за стенкой не шумели больше, напились и уснули. Самое время кликнуть Рудака. У Неупокоя сел голос и обмякли ноги.
— Так открывать, где спрятаны бумаги? — нажал Игнат и вдруг приподнял голову, прислушиваясь.
Шуршала, осыпая раннюю росу, трава. Двое остановились у дверей, о чём-то коротко поговорили по-татарски. Вошли ногайцы в простых, удобных для верховой езды чекменях, плотно обтягивающих полноватые и сильные тела. Передний, едва увидев Неупокоя, с тихим аханьем выхватил саблю — она бесшумно скользнула из ножен, будто намазанная салом. Её летучий блеск отвлёк Неупокоя. Другой ногаец соболем кинулся ему за спину, заломил руку и своей левой, воняющей кумысом или прокисшей шкурой пятерней зажал рот.
Может быть, это пришла его, Неупокоя, смерть. Он слишком долго ходил возле неё, но мало думал о ней. Паники он не испытывал, потому что ничего не мог поделать, его судьба была в чужих руках.
— Русский, — сказал ногаец с саблей. — Зачем тут?
Игнат молчал. Клинок нащупывающе коснулся горла Неупокоя.
— Товарищ, — сказал Игнат.
— Федосья Пятниса живёт! — несогласно прошипел ногаец сзади. — Кака тобариста?
Игнат ответил раздражённо:
— Да уж не твоего полёта птица! Скажи, Неупокой, кому ты служил.
— Юфар, — просипел Неупокой в вонючую ладонь.
Хватка ослабла, сабля отклонилась. Два слова по-ногайски, и вот уже из ножен Неупокоя извлечён кинжал, и сам он, освобождённый, выпрямился на лавке. Вздохнул и сплюнул, очищая рот.
Ногайцы сели по обеим сторонам.
— Чего не ехали? — спросил Игнат. — Встречать-то?
— Утро поедем. Тебя зашли глядеть, больно плохой.
— Я сдохну, пока вы ездите, — пообещал Игнат со злорадной убеждённостью и еле сквозящей надеждой на возражение.
— Можа быть, — спокойно отвечал ногаец. — Алла акбар.
Игнат больше не был дорог им. Да и кто дорог? Человеческие жизни текли, как песок, сквозь пальцы. Кто их сожмёт, чтобы медленней текли, — кто, кроме бога?
— Отдай ему нож, — велел Игнат ногайцу.
Ногайцы думали. У них остались только две возможности — отдать Неупокою кинжал или убить. Третьего не дано в тайной войне: тут либо верь во всём, либо уничтожай. Их размышление было серьёзно и глубоко, Игнат не мешал им. Ползли минуты. Неупокой мог, пожалуй, броситься к дверям, но отворять их пришлось бы на себя, его достали бы, а главное... Не для того его послали.
Ногаец с саблей что-то буркнул. Медная шишечка кинжальной рукояти ткнулась в ладонь Неупокоя.
— Утром сволокём тебя, — пообещали ногайцы Игнату и исчезли.
С лавки донёсся мёртвый голос:
— Я своё выполнил, Неупокой. Не мучь!
«Господи, — заметался Неупокой. — Господи, господи, хоть бы случилось что! Я не могу!»
— На! — Игнат швырнул в него чем-то тяжёлым и шуршащим. — Можешь проверить, только я к смерти изготовился, врать не стану. А, что тебе, Малютину выкормышу, толковать!
Бумажный свёрток был замазан кровью и чем-то гадким, сочившимся из прободённого плеча Игната. От бумаги шёл запах смерти. И мерзостью, и смертью пахло от рук Неупокоя, от дел его, от жизни. На этой вот бумаге, привезённой из-за моря, могла быть записана прекрасная стихира о любви. На ней записаны имена убийц и обречённых смерти, и залита она кровью с гноем, и цена ей — жизнь Игната да Неупокоя загубленная душа.
Неужели ничего спасительного не случится в этой избе с земляным полом и улитками по углам?
Отворилась дверь из комнаты, где жили скоморохи. Над свечкой явилось грешное лицо Матвея.
— Ты не думай, — сказал он Неупокою. — Мы не оставили тебя. Мы слушали. Боярин приказал только тогда вмешаться, когда тебя убивать станут. Вели, чего дальше делать.
Ах, Василий Иванович Умной! Всё ты предвидел, даже эту слабость мою. Со всех сторон подпёр, как упадающий плетень.
— Приказывай, — опять заторопил Игнат. — Не самому же мне себя... Избавь хоть от последнего греха, мне перед господом скоро ответ держать, а на мне больше дерьма висит, чем даже на тебе... Алёша!
Он выдавил христианское имя Неупокоя таким больным и горьким голосом, что даже Матвей дрогнул.
— Коли ты перед богом обещал, — негромко, размышляюще произнёс он и замолчал.
Свеча мигала, топя фитиль в собственном воске, уничтожая саму себя. Было моление о чаше... Сколько раз с вечера первого моления о чаше люди просили кого-то, кто, им казалось, мог освободить их от страданий или ответа за чужую жизнь: да минует меня чаша сия! Моление всегда оставалось безответным. Это особая, бессильная молитва, данная людям для закалки душ, чтобы они учились плавать, подобно отроку, брошенному в воду. Он нахлебается в реке воды и грязи, плывущей из деревень и городов, и выплывет, и станет жить... Каким он выплывет? Отмоется ли к часу смерти?