Только бы не побило градом.
Из «Домостроя» Сильвестра:
«А законный брак со всяким опасением храни; до кончины живота своего чистоту телесную храни; кроме жены своей, не знай никого. И пьянственного недуга такоже берегися: в дву сих главизнах вся злая сводится, до ада преисподнего; и дом пуст, имению тщета».
«Порядная» Венедикта Борисовича Колычева с новоприходцем:
«А прийти мне Василью на святую седмицу нынешнего году, а пришод поновити мне двор житецкий крестьянский и пашня пахати и поля городити и пожня розчищати и доход платити по прошествии дву лета государю моему Венедикту Борисовичи), а жити в деревне тихо и смирно, корчмы и блядни не держати и воровским людей приходу не чинити, из-за нево Венедикта Борисовича изо крестьянства не збежати и ни за ново во крестьяне и в бобыли не наряжаться».
5
Всю сырную неделю — масленицу — Иван Васильевич усердно посещал монастыри вокруг Москвы. Издали это выглядело как искупительное паломничество государя, «дерзнувшего сочетатися пятым браком», но самому Ивану Васильевичу разъезды по заснеженным дорогам доставляли омолаживающее наслаждение. Мысленно он не прощения просил у бога, а прощался с нелюбовью и ждал любви и новой молодости, как всегда.
Грань между февралём и мартом выдалась солнечной, прозрачной, голубой. Сквозь её морозный блеск просвечивала красная весна. Снег так сиял, что глаз искал отдыха на белых, шершаво-матовых стенах Андроньева монастыря. Их заново отстроили после татарского поджога. На низких берегах Яузы в прутьях тальника купались в снежной пыли, выискивали пропитание синицы с воробьями. На поле под стеной чернела стая недоверчивых и наглых городских ворон. В их лениво-тревожном крике, стрекоте птичьей мелочи и красноватом отливе вербных прутьев Ивану Васильевичу мнилась вечная жизнь и молодость, доступная одной природе. Если творения божии объединить со всеми жизнями, то им ни смерть, ни старость не грозят: природа щедро убивает своих детей и сбрасывает старость, словно шкуру. Ликующая безжалостность к отдельной жизни входила в грудь Ивана Васильевича режущим воздухом. Он говорил себе, что обновление без гибели, без жестокости к прошлому невозможно, всякая радость должна откликнуться чужим горем, но надо слышать только радость и не думать о заключённой в кремлёвском тереме жене.
Он и об Анне Васильчиковой почти не думал. Аня жила в нём чистым снежным счастьем, одно сознание, что она есть и ждёт его в далёкой Слободе, озаряло всё, что по долгу царской службы делал Иван Васильевич. Он должен был после монастырей объехать тюрьмы, выпустить часть преступников по списку, согласованному с Василием Щелкаловым. Он выпускал их не для того, чтобы освободить места для новых душегубцев, как откровенно говорил ни в кого не влюблённый Щелкалов, а для того, чтобы и Аня услышала о его щедрой доброте. В богадельне для подкидышей он приказал собрать в холодной церкви детей, похожих на заморённых синегубых зверьков, и возгласил: «Молитесь за Анну, чада!» Он забавлялся мыслью, что назиратели — ворье и греховодники, не прознавшие пока дворцовой тайны, — велят молиться за опальную царицу, и только бог, разобрав детские молитвы, как спутанные сети, узнает, за кого они вознесены...
6
Звезда, явившаяся в созвездии Кассиопеи в 1572 году, погасла в марте 1574-го.
Возникшая, по Тихо Браге, как истечение из Млечного Пути, Новая озарила некий законченный период в жизни России. Елисей Бомель полагал, что угасанием звезды господь предупреждает русских о близких переменах.
Василий Иванович Умной не ждал хорошего.
Государь вызвал из Крыма Афанасия Нагого, жалуясь в письме к нему, что на Москве «ни в земском, ни в опричнине» положиться не на кого. Нагой провёл в Бахчисарае десять лет, не был замешан в опричных мерзостях, но, угадав настроение государя, устроил ему представление с допросом выкупленных у татар холопов бояр Мстиславского и Воротынского. На нём присутствовал Умной. Он со стеснённым сердцем услышал, как государь спросил: «Хто из бояр мне изменяет: Василий Умной, князь Борис Тулупов, Мстиславский, Шуйский...» Правда, пленник ответил: «Я про измену их ничего не слышал, а говорят в Крыму, что они тебе не изменяют». Но сам вопрос показывал, что государь не исключает новых «изменных дел».
Насторожило Василия Ивановича и донесение Неупокоя о вологодских кораблях. То, что казалось диким Дуплеву, Умной, причастный некоторым опричным тайнам, совсем не исключал. Он смутно слышал о неких тайных грамотах, привезённых в Москву английским разведчиком Томасом Рэндольфом. В них королева будто предлагала царю убежище... Всё это было в разгар опричнины и казалось невозвратным прошлым. Однако государь возобновил строительство своих разукрашенных барок.
В июле произошло событие, вскрывшее всю опасность положения Умного: Дмитрий Иванович Годунов решился на местнический спор с ним.
Местничество — не блажь честолюбцев, а проба сил. Кто кого выше — судит государь. Случалось, Иван Васильевич производил целые исторические изыскания — о роде Шереметевых, к примеру, — но чаще объективность уступала место политическим расчётам. Дмитрий Иванович явно испытывал Умного на излом.
Бояре Колычеву сочувствовали, Никита Романович Юрьев пробовал заступиться за него, но был оборван государем. В одну из горьких, раздражительных минут Василий Иванович проговорился в доме Юрьевых, что прежде он видел в государе истинного царя, а ныне тот, яко скиталец бездомовный, сам смотрит за рубеж... Он прикусил язык, но поздно. Протасий Юрьев, наперсник и оружничий царевича Ивана, заметил, что люди делятся на домовитых и бездомовных, от рождения поражённых болезнью скитальчества, однако в роде Калиты все были домовитыми, воистину «царями». Нынешний государь, как видно, совмещает... Никита Романович велел ему замолчать. Слух о возможном бегстве государя или о возвращении обычаев опричнины прошёл по земщине сквозящим ветерком.
А скоро выяснилась и главная причина недовольства государя своим руководителем Приказа посольских и тайных дел.
На это место метил Афанасий Фёдорович Нагой. Он сумел внушить Ивану Васильевичу, что Колычев и Щелкалов зря втянули его в борьбу за польскую корону. Поляки лгали, а им поверили, как дети. Оно понятно: Колычеву, как и иным боярам, видятся польские привилегии и вольности. Умной-де надеялся, что уния России с Литвой и Польшей ослабит московское единодержавие, а бояре, стакнувшись с панами радными, возьмут верх. Царь слушал его внимательно, но молча, и можно только ужасаться намерениям, зревшим в его душе. Кстати, к королю Генриху, приехавшему в Краков, пришлось отправить с поздравлением Фёдора Ельчанинова. И в этом унижении был виноват Умной.
В пору было делать вклад на помин души или возносить нечестивые молитвы о смерти государя.
Осталось тайной, молился ли Умной, и кто там что-то перепутал в небесных приказах, а только государь внезапно заболел и умер. Только не наш, а французский Карл, на чьей душе — смертный грех Варфоломеевской ночи. Смерть его обернулась спасением Колычева.
Екатерина Медичи вызвала сына из Кракова в Париж: французская корона была дороже польской. Ранним утром Генрих бежал из королевского замка на коне, подаренным ему Тенчинским, главным его доброжелателем и агитатором.
Михайло Колычев, вернувшись из Литвы, со смехом рассказал своему родичу и благодетелю подробности. В погоню за любимым королём бросились паны сенаторы. Кричали, возмущались: «То не король, ему бы только вольту танцевать!» Вольта — канкан шестнадцатого века. Крестьяне, люди грубые, отыгрались на королевском секретаре Пибраке. Тот поджидал Генриха в часовне, но беглый король в заполохе проскакал мимо. Пибрак бросился в лес, попал в болото. Крестьяне стали его гонять камнями, как подстреленную утку. Через пятнадцать часов референдарий Чарнковский воротился из неудачной погони и выручил секретаря.