Началась служба — торжественная, но по-монастырски мрачноватая и долгая. Иные престарелые, не выдерживая её, цеплялись поясами за каменные выступы, чтобы не падать.

Арсения угнетала не длительность, но необходимость молиться скопом, с песнопениями и восклицаниями. «Помолюся духом, помолюся умом, — учил заволжский старец. — Хощу пять слов умом моим рещи, неже тьму слов языком». Лишь в келейном одиночестве приходила к нему радость единствования с Богом, живущим, как иногда казалось, только в его душе; и не перед богатым иконостасом, а перед малым, в ладошку, образом Божьей Матери, написанным в духе «умиления», — благословение бабки... Этот образок сопровождал его даже в татарской избе с загаженным земляным полом, где Неупокой пытался замолить свой грех первого убийства. Гнусные воспоминания, всплывавшие в его рассеянном сознании среди общей молитвы, он не только не гнал, но верил, что сокрушение о содеянном очистит его. А новых грехов он уже не совершит, по крайней мере смертных.

После заутрени монахи расходились по работам. «Аще калугер[4] празден сидит, пищей дьявола наречётся», — повторял покойник Корнилий, сам убеждённый трудолюбец и строитель. Работы отвечали разряду калугера. Насильственно постриженный, без вклада, Арсений должен был причисляться к третьему разряду (одежда: мантия, ряска, шуба и две свитки, «всё худое и искропано, и вещи келейные вся же худа и непотребна»). Но Корнилий понимал, что, если человека постригают по государеву указу, а Годунов велит «оберегать», негоже обижать его разрядом. Арсений имел всё новое, а к трапезе ему давали кроме ржаного хлеба калач. Работу он себе вымолил — уход за монастырским садом за оградой, на Святой горе.

Выйдя из церкви, он испытал радостное предчувствие подвижного труда. Над самым садом разгоралось солнце, восточный ветерок доносил запах арката — нежных яблок, издавна любимых в России. Склон Святой горы воздымался за монастырской стеной, тронутые желтизной кущи осеняли белую звонницу и уходили к невидимой вершинке, к небу... Неупокой взял деревянный заступ и вышел через малые воротца у башни Нижних решёток, где ручей Каменец убегал из монастыря.

От ворот по бортам оврага шли две дорожки: одна — налево, к слободке присланных из Москвы стрельцов, другая — на правый склон долины и на Святую гору, в сад. Дно долины заросло кустами ольхи и ивы, на склоне заплетался густой вишенник. Минуя мостик, Неупокой сразу пропадал из глаз охраны и случайных прохожих на верхней дороге. Это вызывало у него озорное чувство освобождения, даже побега, хотя рассудком он понимал, что нигде не будет в такой безопасности и так свободен внутренне, как в обители. А всё равно вздыхалось вольно, полной грудью.

Колокол напоминал — главный труд монаха есть молитва. Он должен выстоять все службы — утреннюю, часы, обедню, вечернюю, нефимон и полунощницу. От полунощницы до утрени едва наскребалось пять часов сна, а перерывы между остальными не превышали двух.

Дневную службу Арсений стоял в церкви Николы Ратного, примыкавшей каменными сводами к стене. В её крытом переходе для усиления наружных крепостных ворот встроено было двое внутренних. Церковь напоминала бергфрид в немецких замках — внутреннее укрепление, соединённое со стеной. Возможно, Пафнутий перенял это строение у немцев. Их земли лежали близко, за речкой Пивжей, или Пиузой.

Всё тут было близко — и полузавоёванная Ливония, и Юрьев — Дерпт, откуда бежал князь Курбский...

После обедни монахи бодрым скопом двинулись в трапезную. Солнце уже стояло высоко, под тёмными рясами становилось жарко. Отбросив на спины куколи, иноки обращали к солнцу усталые лица с голодными вмятинами на щеках. Ожидание первой еды было животно-острым и нетерпеливым. И завтрашнему празднику радовались иноки, что он придётся не на постный день, обед будет скоромным, сытным. Сегодня им дадут битый горох на конопляном масле, постные щи из репы и капусты, приправленные крупкой, ячный квас.

На крыльцо трапезной всходили с тихим пением: «Вознесу Тя, Боже мой, Царю мой!» Она была построена умно — так, чтобы ни вязанки дров не пропадало зря. Дымоходы из поварни обогревали столовую палату и надстроенные над нею кельи.

Игумен Сильвестр занял своё место во главе долгого стола. Слева и справа от него стояли соборные старцы — по чинам: духовники, заведовавший службами екклесиарх, три назирателя, будильник и иеромонахи — чёрные священники и дьяконы. Келарь, ключник и трапезник ждали благословения на раздачу. Дождавшись, келарь что-то негромко крикнул в переговорную нишу, уходившую вниз, в поварню. Служебники внесли щи, подкеларник стал раздавать хлеб, а инокам первого устроения — ещё по калачу. «Христе Боже! Благослови ястие и питие рабам своим, яко свят еси всегда...» Щи быстро разлили в деревянные чаши, по одной на четверых. Один игумен ел из отдельной мисы.

Иноки с одобрением заметили, что щи кроме крупы сдобрены рыбной мукой. При ежедневном труде на воздухе, долгих службах и непрочном сне у них, естественно, выработалось пристальное, немного детское любопытство к очередной еде — двухразовой и постной. «Ествы на всякий день» бывали в каждой обители свои, расписаны на годы. Но по мере поступления свежих припасов келарь с благословения игумена менял их, что называется — подсычивал, как старый мёд, внося разнообразие в однотонную жизнь. Нынче в гороховую кашу, например, добавили моркови, тушенной в миндальном молоке, а в ячном квасе играл лёгкий хмель. С квасом доели остатки хлеба. Три старца-назирателя следили, чтобы из трапезной никто не уносил кусков.

После обеда в летнее время полагался часовой сон. Зимою днём не спали — и без того светлых часов немного. Арсений засыпал быстро и без видений, что говорило о покое, установившемся в его душе. Сны чаще приходили ночью — яркие и исполненные каких-то светлых, не угнетающих страстей. Они не изнуряли, а прибавляли терпения для новых однотонных дней, тихой работы и размышлений.

Сегодня, видно, ячный квас разбередил его. Неупокой так безраздельно погрузился в сон, в некое будоражаще-опасное и соблазнительное действо, что не вдруг откликнулся на стук старца-будильника. Тот исполнял свои обязанности с излишней ревностью, особенно у кельи Арсения, не по чину поселённого отдельно.

Остатки сна сбивали квасом — всё в той же трапезной. Еду и питие по кельям разрешалось носить только больным. Квас пили наскоро, без долгих приготовлений, причём не возбранялась, в отличие от главных трапез, лёгкая беседа, даже шутка. Предпраздничное настроение проявилось в нечаянном разговоре о хмельном — кто-то шутливо попенял, что квас не сычён мёдом, зануда келарь привёл в ответ постановление Стоглавого Собора: «Вина бы горячего по монастырям не курити, пив и медов не пити, а держати им для пития квасы житные и медвяные бесхмельныя...» Но тут уж иноки-начётчики, уставшие от длительного воздержания, уличили его в урезании фразы: «...а от фряжских вин[5] не возбраняются». В трапезной разгорелся настоящий спор (известно, что люди, подолгу живущие в невольной тесноте, страстно спорят по пустякам): в вопросе о вине святые отцы и церковные иерархи не имели единого мнения. В большинстве монастырей вино давали в будни одним недужным, «стомаха[6] или иного чего больного ради», считая, что оно снимает лихорадку и улучшает пищеварение. Зиновий Отенский, восходящая звезда богословия, не соглашался с распространённым мнением, что хмель — от беса: «Бес творити не может ничего, едино — мечты творити может. Мнихи неубогие могут куповать на потребу мёд и вино гроздово (виноградное); убогим же мнихам пусть и во сне не примечтается когда есть гроздову и мёду».

Игумен Сильвестр воздел к потолочной балке тонкий перст:

— Слышу, калугеры, яко в беседе вашей рождается мечтание, его же творит, сказано, бес. Припомните Василия Великого: «Яко дым отгонит пчёлы, тако и пианство духа свята отгонит, понеже пианство есть дверь страстям и глубина неизречённых нечистот...» Однако, помня завет Спасителя, не кину в вас камень. Ждите, калугеры, праздника, достойно и чисто встречайте его, а келарь, чаю, попечалуется о нас, грешных, перед старцами.

вернуться

4

...калугер... — название, с которым в древних греческих монастырях младшие обращались к старшим. С течением времени оно стало нарицательным.

вернуться

5

...от фряжских вин... — Фряжский — чужеземный, иностранный.

вернуться

6

Стомах — желудок, утроба.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: